Девяностые - Сенчин Роман Валерьевич
Да, Сергей был рад и своему возвращению, и тому, что не случилось того часто происходящего разочарования, какое происходит, когда по прошествии времени, получив новые впечатления, анализируешь результаты своей работы. Он был почти уверен: он на верном пути, и сбить его с этого пути обстоятельствам, или чьему-либо мнению, или собственным размышлениям будет трудно.
И помчались дни. Каждое утро Сергей выходил с мольбертом из дома, находил интересное место (с тем пейзажем он справился в один прием – всё стало ясно и легко, когда очутился перед натурой с красками и холстом) и писал. Остатки палисадника были разобраны, из штакетин сделаны подрамники; холст, которого казалось вначале так много, теперь почти иссяк, краски, грунт тоже таяли на глазах. Но Сергей не особо расстраивался – нечасто бывает такой подъем, и он знал, что подъем этот скоро закончится, его сменит апатия, а потом наступит период осознания того, что было создано почти бессознательно, в порыве вдохновения, а плоды вдохновения иногда бывают смешны и нелепы на трезвый взгляд.
Филипьев, узнав, что сосед у него художник, снова стал часто заходить, разглядывал рисунки, картины, курил, пил чай. Узнавал знакомые места и радовался: «А-а, так это за речкой, где еще колесо от “Кировца” на берегу лежит! Так?.. Ну я и говорю, там вот березки такие. Похо-оже!..» Когда Сергей показал ему рисунок счастливого парня с бутылками на крыльце магазина, Филипьев долго хохотал и просил подарить: «Димка-то Глушенков прославился! Ха-ха! Точно он, весь он тут, с потрохами!.. Подари, Сереж, я ему покажу. Вот, скажу, Димка, допился, что уж художники тебя зарисовывать стали… Нет, схвачено-то как, а!» В конце концов Сергей подарил ему этот набросок, но попросил Димке пока не показывать. Мало ли как отреагирует…
С Надей отношения были прежними. Раз в три-четыре дня он приходил за молоком, иногда оставался выпить чаю, засиживался у нее до позднего вечера. То Надя о чем-нибудь рассказывала, то Сергей – о своей жизни, о друзьях-художниках, о Красноярске, Норильске… Очень удивляло Надю и не верилось ей, как люди по собственной воле могут жить посреди тундры, где по восемь месяцев в году лежит снег, а лето всего-то не больше двух месяцев. «Слышу вот по радио: “Норильск, Норильск”, комбинат там уникальный какой-то, а так не представляла, – говорила она почти с испугом, – не задумывалась о людях. И при теперешнем времени как им там… Вы пишите, зовите родителей-то сюда, хоть и тут не очень сладко, но хозяйство можно иметь, картошку вот посадить, а там… О-хо-хо…» Горестно качала головой…
Борис и Оля так же избегали Сергея – поев, обычно сразу уходили в другую комнату; Оля все так же искоса поглядывала на гостя, молча принимала конфетку (Сергей купил с полкило карамели и угощал ею девочку, Борису же передавал через Надю), и лишь после маминого вопроса: «А что надо сказать?» – отвечала коротко: «Спасибо». И никогда конфету при Сергее не ела, а клала на стол рядом с сахарницей.
Холодное отношение к нему детей немного задевало его, хотя он помнил, как недоверчиво сам относился в детстве ко взрослым, а им, без отца, было, конечно, еще тяжелей, и он, приходящий к их маме мужик, – им, мягко говоря, не особо приятен. А Надя, приветливая и радушная, чуть ли не силком затягивала на чай, делала все возможное, чтобы ему было уютно в ее доме, приятно и интересно общение с ней… Она просила принести посмотреть работы, но Сергей не решался, да и не было желания утверждаться в ее глазах художником, он хотел быть для нее просто соседом, таким же крестьянином, как и она, на деле же постоянно сбивался на разговоры о живописи, о том, какое удивительное место нашел совсем рядом, и нужно пойти туда завтра и порисовать… «Покажите как-нибудь, Сергей Андреич, никогда настоящего рисунка не видела, – уговаривала Надя. – Вот Василий-то Егорыч все рассказывает, как вы рисуете, а мне ведь тоже поглядеть охота. Только этот, с Димкой, и видела – он показал. И смешно и грустно нарисовано… Жалко его – гибнет парнишка совсем…»
Он приглашал Надю к себе, она отказывалась решительно, как-то даже с испугом. «Не могу же я с пачкой работ… – объяснял Сергей. – Приходите, у меня все и посмотрим на месте». – «Нет, нет… как я… Лучше так, – она радовалась, что нашла выход, – сегодня один рисуночек, в следующий раз другой. Вот и пересмотрим»…
Ни с кем больше, кроме Филипьева и Нади, Сергей здесь не общался. Здоровался, и люди в ответ здоровались, не больше. И это устраивало его – после многочисленных городских знакомых, десятков лиц, голосов, имен в деревне ему было как-то шире, он чувствовал благотворную пустоту, и эта пустота помогала сконцентрироваться на самом себе, на своей работе, не позволяла растворять время пустыми разговорами, мыслями, проблемами.
Однажды он стоял с мольбертом на пустырьке за клубом, писал старые высокие ивы, уже посветлевшие, готовые вот-вот выбросить свои сережки; а под ивами – многолетняя свалка, кучи угольной золы, сопревших опилок, обрывки толи, прогоревшая, проржавевшая железная печка, ведра без дна… И так это странно выглядит: сильные, раскидистые деревья, и растут они словно из мусора, из мертвого, ненужного, уродливого.
Подходили, как всегда, люди, останавливались. То дети, то какой-нибудь подпитой мужичок, то старушка. Смотрели из-за спины Сергея на полотно, цокали языком, вздыхали, а если были вдвоем-втроем, обязательно перешептывались; дети задавали глупые вопросы. Сергей делал вид, что не слышит, старался не отвлекаться; он ненавидел эти вторжения, глазение, они сбивали его, разрывали нити между ним и натурой, ним и холстом, палитрой… Ведь происходит общение – будто слышишь жалобы этих ив, стоны старой, отслужившей печки, кряхтение пробивающихся сквозь обломки кирпича, куч золы молодых побегов, травы… И вот еще кто-то вторгается в диалог художника и героев его картины, грубо заглушает сопением, вопросами, хмыками…
– Простите, пожалуйста, что отвлекаю вас, – женский голос сзади, и слова точно камни ударили в спину; Сергей инстинктивно сжался, ближе нагнулся к холсту, как бы стараясь его защитить. – Я директор школы, Груздева Ирина Антоновна. Мне бы хотелось с вами поговорить… Сергей Андреевич.
Вот как! И имя-отчество ей известны. Значит, не простой зритель, а по делу… Сергей положил кисть на край самодельной палитры, повернулся к женщине.
– Да? О чем?
Женщина грузная, нездоровая, лет под пятьдесят, волосы тускло-каштановые, лицо дряблое, крупное. Совсем непохожа на директора школы; да и что здесь директор, в деревне, – такой же, как и все, крестьянин, после одной работы скорей бежит на другую, для жизни более важную, которая не знает расписаний и выходных.
– Видите ли. – Она поставила на землю тяжелую сумку (из магазина, видимо, шла). – У меня к вам есть предложение, Сергей Андреевич. Я тут узнала, что вы художник, – говорила неторопливо, по учительской привычке каждое слово произнося значительно, веско, – живете в нашем селе и пока не собираетесь… м-м… уезжать. Так вот, не взялись бы вы вести уроки рисования у нас в школе?
Сергей изумленно скривил губы. Такого не ожидал. Оформить что-нибудь, написать плакатик, это можно, а чтобы уроки вести…
– Вы ведь имеете, наверное, образование, – так же размеренно и веско продолжала Ирина Антоновна, – или там… где-то все же учились. А классы у нас всего по пять-семь ребят, так что большой трудности это не составит… в смысле дисциплины, и мы поможем, конечно.
Она замолчала и выжидающе смотрела на Сергея.
– Хм… – Он кашлянул, в горле запершило, да и слов подходящих сразу не находилось; он, ясное дело, откажется, но неудобно сразу и наотрез. – Я, да, закончил когда-то училище в Красноярске, но чтобы в школе работать… Даже никогда и не думал… Наверное, не получится… – Сергей бормотал, все больше теряясь от давящего взгляда женщины, такой спокойно-уверенной, что убедит его. – И в город мне часто нужно уезжать… и… Н-нет, учить… как-то не для меня это, простите. – Последнюю фразу произнес как смог твердо, полез в карман за сигаретами.