Олег Стрижак - Город
Меня жена моя удостоила кратким, безразличным взглядом (успев, как умеют исключительно женщины, высмотреть и безжалостно изучить меня всего и вынести окончательное решение) и уверенно, чуть иронично обратилась к майору.
…Ее жизнь загадочна для меня. Что-то я в последние годы слышал о ней: иной муж, неудачные роды, разведена и еще раз замужем, ребенок, вновь разведена; в четвертом замужестве видели ее на премьерах, приемах… Как я зол. Как ничтожен, как мстителен, нехорош и завистлив, как приятно мне думать, что она подурнела, живет трудно, тянет лямку, без радости и удач, пишет в год свои восемь никому не нужных листов, как положено кандидату, и в утренней темноте, под колючим снегом все в той же, облезлой уже, шубейке… я ничтожен, я нехорош, но могу вас утешить: всем вам нужен повод для жалости, всем вам нравится пожалеть, и никого из вас в жизни не заинтересует женщина, дающая повод к жалости; могу вас утешить. Моя (в таком давнем прошлом, что кажется мое прошлое уже придуманным) жена всё так же красива, всё так же юна, всё так же помрачительно хороша, привлекательна, всё так же блистает, но уже на несравненно высшем уровне: такие женщины умело реализуют себя в замужествах, восходя уверенно и величаво; теперь она замужем за… (имен, по ничтожеству моему, называть не смею) особую прелесть ей, в блеске ее положения, придает и то, что она, ко всему, еще что-то пишет: легко, не без талантливости, хотя чуточку витиевато, что, впрочем, почти что умно, ей завидуют и мужчины и женщины, и стараются, все без различия, ей угодить, завоевать как великую милость ее очень внимательный и недолгий, задумчивый взгляд, и мужчины, встречаясь нечаянно с нею, припоминают вдруг, чувствуют грудью, тоскою в груди, полузабытые строки о том, что подле такой вот женщины: бледнеть и гаснуть — вот блаженство…
VIIМоя жена положила на сверкающий в луче утреннего солнца полированный стол зелененький, ветхий мой паспорт и драгоценное, тяжелое, темной кожи с золоченым тиснением удостоверение в том, что я являюсь членом творческого писательского союза, и меж нею, ухоженной, выспавшейся, и отлично выспавшимся, веселым майором внутренних дел по фамилии Макавей начался легко, с полувзгляда, ироничный, чуть-чуть, разговор: недоступный утомленному моему пониманию; узким краешком я как будто бы чувствовал, что ироничность их отнесена к моему существу, к моей ночи: чудом, неведомым мне, они сошлись в снисходительной невнимательности к моим жалким, убогим проказам; мне следовало огорчиться и возразить, но я слишком измучен был неудачливой, и минувшей, к счастию моему, ночью; изо всех сил вслушиваясь, я, тем не менее, куда-то стал исчезать: разомлевший от чудесного появления моей милой, горячо любимой жены, горячих лучей заслоненного чистыми стеклами солнца… видел, как майор похохатывал, и моя Натали, очевидно увлеченная им, улыбалась… красивые темные губы… загадочно я исчезал, поджимая озябшие, изболевшиеся, избитые руки, различая смутно, сквозь теплый и ласковый сон, запястье в ужаснейших синяках; мои пальцы левой руки незаметно, устраиваясь поудобнее, чтоб теплей, легли на запястье правой, улеглись точно вдоль черных пятен… и я вздрогнул, очнувшись. Точно меня ударили. Почувствовал под пальцами боль: до жути известную мне…
И я вспомнил! вспомнил:…Мальчик легко уклонился; мой удар мне казался губительным, молниеносным, и Мальчик ушел легко: и перехватил мою руку в запястье… вот тебе и тонкие пальчики; я чуть не застонал от боли… с-сволочь. Гадёныш… вспомнил. Вспомнил: в окончании вчерашнего вечера (в жизни больше не буду пить!), уже после полуночи, я и Мальчик вышли во двор.
Черный колодец двора, мокрый после дождя, освещен был редкими окнами. Мальчик хмурился, был задумчив. Мальчик тяготился мною, и хотел уйти. В подворотне с ободранными, черными кирпичными стенами горела желтая лампочка. В подворотне мы задержались: я удерживал Мальчика, уговаривая поехать развеяться, к веселым и милым девчонкам. Чудовищно я был пьян. Значит: я удерживал Мальчика. Мне непременно требовалось дружить с ним. Я чувствовал, что я в чем-то перед ним провинился… в чем? — вот этого я не помнил. Мне хотелось ему понравиться; чтобы Мальчик заметил, что я интересен. Я невероятно хотел подружиться с ним. Так любезен, приятен был Мальчик мне, что даже к дрянной его курточке и к серенькому, дырявому свитерку я чувствовал горячую симпатию. Мне хотелось ему помочь, чтобы жить ему было легче. Мне хотелось ему покровительствовать, мне хотелось открыть ему изумленные дали талантливости и любви. Прощай, сказал Мальчик, хмурясь; и вдруг твердо взглянул мне в глаза; я точно помню. Неприятно взглянул. Прощай, сказал Мальчик сквозь зубы, зачисли за мной должок. Тебе лучше меня не удерживать, сказал холодно Мальчик, жестко высвобождая из моих пальцев рукав своей курточки. Я удерживал его и о чем-то, о чем-то, о чем-то просил, почти умолял.
— Как ты? трезв? — спросил Мальчик.
— Очень даже!.. — заверил, обидевшись, я.
К сожалению моему, в ту пору я мог, выпив ведро и допившись до невменяемости, сохранить манеру и вид человека, слегка захмелевшего, но крепкого, как телеграфный столб.
— Что ж… дело твоё, — сказал скучно Мальчик и посмотрел внимательно на свою папиросу.
И я тоже, свесив внимательно голову, стал смотреть: что такое он там увидел? Тонкие, в ссадинах (от уличных драк, догадываюсь я теперь) пальцы Мальчика неловко дрогнули и папиросу выронили. Какое-то время она падала, светясь огоньком, и, ударившись о темный, мокрый асфальт, разбросала красные искры. Машинально отметил я в тот миг, что ноги Мальчика напряглись и качнулись… и додумать я не успел. Жесткий, крайне жестокий удар в переносицу ослепил; меня затошнило. Ох, ты… помнится, охнул я, обессилев весь вдруг, умеют же в этих двоpax так бить. Удар приключился двойной, с жестким стуком, словно в бильярде: в переносицу и затылком о кирпичную стену. Мальчик скучно смотрел на меня. Переносицу Мальчик проломил мне сразу; я захлебнулся кровью. Мальчик внимательно, очень спокойно, без малейшей враждебности, злости, мести в серых глазах смотрел на меня. Убедившись, что я устоял, он ударил меня еще раз; тем же правым прямым. За ударом я опять не мог уследить. Вторично: в десятую долю секунды, удар, помрачающий всяческое сознание, с костяным бильярдным стуком, двойной: в переносицу и затылком о стену. Теперь кровь из носа и изо рта хлынула чернью мне на грудь, грянуло, зазвонило, телефон гремел, черный, майор Макавей взял черную трубку, майор Макавей, доложил в трубку он. В черной осенней ночи, лампочка в подворотне, кирпич стен: достоверность угрюмая ада. Глухая осенняя ночь. И мне стало страшно: Мальчик очень внимательно смотрел на меня, и ни малейшего выражения не было в этих глазах. Так смотрят на паука. Очень рад, сказал майор Макавей. Мне следовало, учитывая чугунную мою пьяность, упасть просто Мальчику в ноги, ударом и всей моей тяжестью сшибить Мальчика с ног… и никуда бы он не делся! Но я был гомерически пьян! И я стал для чего-то стаскивать с плеч пиджак под изучающим и равнодушным взглядом Мальчика. И когда мои руки очутились повязанными пиджаком у меня за спиной, тонкий, юный мой Мальчик ленивым движением, с удручающим безразличием, точно отбывая нелюбимый урок, жутким ударом, свинцом ударил меня под вздох. Очень рад, говорил майор Макавей. Я беззвучно упал на колени и лицом, изуродованным, в мокрый, грязный, затоптанный глиной асфальт: почти плача. Меня в жизни еще не били с такой удручающей и бессмысленной жестокостью. До свидания, сказал вежливо. майор Макавей. И я все же поднялся. Я обучен был подниматься. Мой Мальчик не спеша уходил, точно выполнив неприятный урок; уходил, освещенный лампочкой уже в следующей подворотне, выводящей на Фонтанку; уходил, в дрянной своей курточке, и прикуривал на ходу. Дрожа, я с трудом поднялся: я был обучен. Выпутавшись из пиджака, отшвырнув его, я, задыхаясь от боли, бежал за Мальчиком. Во второй подворотне была широкая лужа с проложенной посредине доской. Доска подо мной подвернулась. Упав боком в лужу, взметнув тучи брызг, я почти не заметил лужи и глины. Задыхаясь от боли, я догнал его на Фонтанке, у деревьев перед фасадом Военно-медицинской академии. Мальчик успел обернуться. Жена моя, ласковая красавица, говорила с майором твердо, ласково и иронично, ее слов я не понимал, мой удар мне казался губительным, молниеносным, но Мальчик ушел, уклонился легко, цепким, точным движением перехватив мою руку в запястье. Выкручивая неторопливо мою руку, выдергивая умело ее на себя, чтобы я не имел возможности вырваться, ради вас, говорил майор Макавей, и в кровь разбивая мне губы и брови, и ногой ниже колена, по голени, боль была вопиющей, впрочем, я был очень пьян и настойчив, наконец Мальчик вывернул мою кисть и в то же мгновение попал мне в колено как надо, с момента уроненной папиросы прошло, может быть, секунд тридцать; молодец, Мальчик; в морскую пехоту его; я послушливо рухнул на колени, беззвучно, дурея от боли, и повалился вбок, вслед за выкрученной рукой, теперь звонил белый, майор Макавей, доложился майор Макавей. Мальчик сверху обрушил ребро ладони: я прикрыться успел головой и плечом, удар Мальчика раскроил мое ухо, не достигнув желаемого… и я Мальчику, видимо, надоел. И он бросил меня, отпустив мою руку: я упал, как мешок. И я снова поднялся; так точно, подтвердил майор Макавей. Так точно: я обучен был подниматься, как бы худо мне ни пришлось. Мальчик вновь уходил, безразлично, прикуривая на ходу. Я догнал его посреди мостовой. Безумный ночной грузовик чуть не снес нас… окатив нас крупными брызгами. И тут Мальчик; каков сукин кот: я ведь был килограммов на тридцать пять тяжелее его, да, сказал очень вежливо майор Макавей, и конечно же, я растерялся. Головой ударился о гранитный край тротуара. До свидания, сказал вежливо майор Макавей, очень вежлив был Макавей. Дальше я ничего не помнил. Вероятно, я вспомнил, как следует драться, но не там, где это позволено, обращаясь ко мне назидательно, добродушный майор… что на первый раз… и учитывая… ограничиться, молодец какой Мальчик. В морскую пехоту его, а по телефонам Сыромятников и дядя Сережа, я с огромным трудом поднялся, и прошел два шага к столу, документы засунул я в задний карман грязных, мокрых штанов, и в подвале, неподалеку от камер, я чувствовал их запах, я три раза расписывался в чем-то, с трудом держа карандаш. Гадёныш ваш Мальчик; молодежь растет; мне вручили мой галстук, заскорузлый от крови, платок, весь в черной засохшей крови, запонку и шнурки. Все это я с омерзением выбросил в коридоре в урну. Молись на жену, сказал мне еще в кабинете майор Макавей. В инее утренняя Лиговка пронзила, заставила задохнуться меня, задрожать от морозной яркости, лютого холода; что-то, думаю я теперь, поделывал в то утро Мальчик? в утро двадцать второго октября…