Чарльз Буковски - Из блокнота в винных пятнах (сборник)
У нового великого редактора Джона Уэбба имелась тяга к изящно отпечатанным книжкам. Обе мои, «Оно ловит сердце мое в ладони» и «Распятие в омертвелой руке», напечатаны на бумаге, которая гарантированно протянет 2000 лет. Это пугает, знаете. Книги сразу же скупили собиратели, которые теперь запрашивают от 25 до 75 долларов за экземпляр, а мы с Уэббом сидим, заткнув себе жопы пальцами, и не знаем, откуда на нас свалится следующий дайм. Уэбб наконец отчаялся и опубликовал какие-то письма Генри Миллера художнику, французскому, если я ничего не путаю. Миллер-то кое-что писал отлично, но письма его как литература были не очень хороши. В общем, Уэбб сразу брал по 25 долларов за экземпляр. Теперь пусть коллекционеры об этом беспокоятся.
Но вернемся немного. Еще не уснули? «Оно ловит» вышло тиражом всего 500 подписанных экземпляров. Уэбб хотел дойти с «Распятием» до 2500. У меня на руках никаких стихов не было, поэтому я сразу с машинки сдавал их в печать – все стихи в «Распятии», кроме одного, в журналы никогда не посылались. Они были написаны специально в книгу. В каком-то смысле то был ад.
Уэбб:
– Мне нужно еще стихов, Буковски.
– Черт! Дай мне еще немного времени!
То был ад, но все двигалось, а я всегда был за движение.
На сей раз дело было в Новом Орлеане, и последнее стихотворение сочинилось, и книга выходила из-под пресса, а потом прилетел удар – мне нужно было подписать 2500 ебических экземпляров! Страницы были пурпурные, и когда я все сложил стопкой, та вознеслась на семь футов. Судя по виду, мне бы это никогда не удалось. А Уэбб хотел, чтобы я подписал каждую страницу особым серебристым фломастером, сохла каждая страница по пять минут. Я устал писать везде свое имя и дату, поэтому начал добавлять рисунки, что-то говорить. Либо так, либо сойти с ума, но рисунки и слова только замедляли дело, и я только пил пил пил да оскорблял ту женщину, с которой меня поселили.
Пару дней спустя я по-прежнему там жил, все время пьяный, подписывал эти 2500 страниц серебряными чернилами. Меня уже сильно утомило имя «Чарльз Буковски». Я возненавидел сукина сына.
Меж тем женщина и маленький ребенок, моя собственная дочь, ждали меня в Лос-Анджелесе. Когда все страницы были подписаны, я подбросил монетку. Она сказала: возвращайся к женщине и ребенку. Я вернулся.
Но всегда оставался Джон Уэбб, великий редактор, и если не какая-нибудь моя книжка, так что-нибудь еще находилось. Ему нравилось, когда я рядом. Ему нравилось со мной спорить. Я спорить не любил. Однажды меня назначили местным поэтом при Университете Аризоны, поселили там в домик, а для этого пришлось напрячься, потому что я отказываюсь читать свою срань на людях – у меня ощущение, что это значит подлизываться к общественному обожанию и ослаблять то, что осталось от моей души. (Когда дойду до своего последнего пенни, читать мне, конечно, захочется, но тогда меня никто не пожелает слушать.)
Домик был неплох. С кондиционером, а каждый день на улице было больше 100 градусов. Никогда не думал, что в Тусоне такая духовка.
Домик стоял немного в глубине от дорожки студгородка, но все равно некоторым студентам всегда удавалось засекать этого странного на вид, плохо одетого, совершенно непоэтичного мужика, который около полудня выходит с огромным мешком пустой тары и вываливает бутылки в мусорный контейнер с надписью «Унив. Ариз.», а вывалив их, неизменно в тот же контейнер блюет. Мне рассказывали, что в домике проживали кое-какие великие писатели. Не стану называть их имен, но остались кое-какие их книжки, и я их пытался читать, потому-то, среди прочего, и блевал по утрам. Кроме того, имелось радио, но в Тусоне по ночам симфоническую музыку не передают, поэтому приходилось слушать последние хиты рока, а с ними, книгами «великих писателей» и питием я в этом домике болел больше, чем где бы то ни было еще. Разнеслись слухи, что там живет какой-то псих. Ко мне никто никогда не заходил, что было чудесно. Хотя препод, устроивший мне это жилье, позвонил из больницы (где у него была язва) (с виду нелепо, но это правда) и по телефону сказал:
– Как только вы съедете, Буковски, мы эту хижину снесем стальной бабой.
– Спасибо, сэр, – ответил я, – только не забудьте спасти все здешние великие книги.
– Не забудем, – сказал он.
Чокнутый был сукин сын.
В общем, я оттуда убрался после спора о «хиппи», затеянного Уэббом. Черт, хиппи я особо не любил. Я был одиночкой. А они про какие-то штуки узнавали – вот только узнавали: вроде войны и омертвляющего воздействия работы по сорок или сорок восемь часов в неделю над тем, чего тебе не хотелось делать, и еще про семейную жизнь, капкан ее. Но хиппи существовали отдельно от меня. Их открытия всего этого опоздали, им нравилось собираться толпами, тусоваться и про это орать. А наркотики? Что в них святого? Их мне просто кто-нибудь давал, обычно бесплатно – мет, красненькие, желтенькие, ЛСД, я их брал и заглатывал, и выходил таким же, как вошел.
Скажем, я заматерел. Никакого истинного восторга. Просто свечение, а с ЛСД – контролируемый балаган.
Нюхнешь большого К, дунешь гашиша. Все это проходило, и мне нужно было вновь вступать в мир. Когда спускаешься, мир всегда оказывался на месте. Вот какая странность обнаружилась. Для всякого подъема всегда находился спуск, и нужно было как-то с этим справляться, а трудно, потому что, спустившись, оказывался в прискорбной форме, чтобы справиться с миром по обычным каналам – экспедитором, помощником официанта, судомоем, мойщиком машин. А если у тебя еще и судимость, тем хуже.
Ад повсюду в изобилии.
Все было капканом: женщины, наркотики, виски, вино, скотч, пиво – даже пиво, – сигары и сигареты. Капканы: работа или нет работы. Капканы: художничай или не художничай; все засасывало тебя в какую-нибудь паутину. Я отвергал применение иглы по тем же причинам, по которым отвергал кое-каких так называемых красивых женщин: цена слишком превышала их истинную стоимость. Мне вовсе не хотелось так сильно суетиться.
Поэтому хиппи и их вопль ЛЮБОВЬ ЛЮБОВЬ ЛЮБОВЬ для меня значили очень мало. Это скорее походило на приказ, а я не люблю приказов. Я не обращал внимания. Затем Уэбб в тот вечер у себя в Тусоне накинулся на хиппи. Волосы его, некогда чудесно белые, теперь были выкрашены в рыжий. И старик, великий редактор, все время орал и требовал своих таблеток:
– Лу, я сегодня выпил таблетки? – Паршивая то была пилюля, какой-то витамин или железо, – и после этого старик принимался неистовствовать мне насчет хиппи: – Буковски, ты сам знаешь, что хиппи никчемны!
– Я не схожу по ним с ума, Джон. Они слабаки. У них стадный инстинкт. Среди них полно фуфла. Они в массе своей бесчувственные и фальшивые люди, вякают только о том, о чем им велено вякать. Но с другой стороны, я думаю про всяких маленьких деловых людей в костюмчиках и галстучках, кто пашет с восьми до пяти, а хиппи – против такого вот, и у меня такое ощущение, что они тут правы. Хипье сейчас живей биржевиков.