Игорь Губерман - Путеводитель по стране сионских мудрецов
Немецкие евреи говорили на своем языке. Этот язык, на котором говорили не только они, но затем евреи всей восточной Европы, отличался от всех других языков, на которых общались евреи Изгнания. И не только тем, что его основой был средневековый немецкий. Он отличался тем, что был единственным, который евреи называли еврейским — идиш. Это удивительный язык, который трогает сердца даже тех, кто, нам подобно, знает на нем полтора-два слова. Как в свое время отметил Ломоносов, у каждого языка есть своя сфера приложения: на испанском с Богом хорошо говорить, на французском — с дамами любезничать, на немецком — ругаться, русский же ко всему пригоден. Поскольку про идиш, равно как про иврит, Ломоносов не написал, то мы хотим дополнить наблюдения мэтра российской науки и словесности. Так вот, иврит, как всем совершенно очевидно, — официальный язык Господа Бога. На нем Он диктовал Моисею заповеди, на нем Он говорил с пророками, на нем поносил сынов Израилевых и порой жалел их. Все это Он делает на иврите. Но смеется и плачет Господь на идише…
Роман, бурно расцветший в XX веке, зарождается в первой половине века XIX. Его приметы изрядно схожи с развитием русского романа. Так, дружок Лессинга (и даже прототип главного героя его пьесы «Натан Мудрый»), знаменитый философ Моисей Мендельсон (дед Феликса Мендельсона, композитора), пеняет королю прусскому Фридриху II за «нелюбовь к немецкому языку».
В XIX веке Гейне из своего парижского далека пишет: «О, Германия, возлюбленная моя недостижимая, моя любовь…» И тяжеловесным эхом звучат в XX веке слова Зигмунда Фрейда: «Все мое либидо принадлежит Австро-Венгрии».
Да, именно в Германии (Австро-Венгрия — часть немецкоязычного мира) были написаны основные главы еврейской истории в Диаспоре. Именно здесь евреи стали европейским народом. И здесь они (чего не было в других местах) участвовали в создании нации, верными сынами которой они себя считали: «Мы немцы Моисеева закона».
XIX век — это обилие еврейских салонов, ставших заметным явлением немецкой культуры. Приведем в пример берлинский салон Рахель Левин. Именно здесь зародился культ Гете. Сюда за честь считали быть приглашенными принцы и дипломаты, поэты и ученые, музыканты и философы. «Великой акушеркой немецкого духа» называли Рахель Левин. И снова эхом в XX веке звучат слова Томаса Манна: «В еврействе я ощущаю тот же самый артистически романтический дух, который составляет суть немецкого духа…»
А что же думает о себе «великая акушерка», к которой с величайшим почтением относятся лучшие люди нации?
А вот что: «Никогда, ни на одну секунду я не забываю этот позор. Я пью его с водой, я пью его с вином, я пью его с воздухом. Еврейство внутри нас должно быть уничтожено. Это святая истина». Хороший стиль был у фройлен.
В своем старании не только казаться, но и быть немкой она была совсем не одинока. Как правило (евреи все-таки народ пассионарный, то бишь страстный, склонный к крайностям), подобное старание часто доводит еврея до антисемитизма.
«Деньги — ревнивый Бог Израиля» — эти слова принадлежат Марксу.
Их там было много — евреев, без которых не только Германия не была бы Германией, но и мир был бы другим: упомянем лишь Фрейда и Эйнштейна.
К концу XIX века евреи селились не только в центральных городах, но и по всей провинции. Как и в России, парод с изрядным недоверием относился к этим людям. Еврейская любовь, как и во всех романах, была односторонней и безответной. Результатом явились разнообразные проекты, поданные по инстанциям. Самый мягкий из них назывался «Проект о переселении этих паразитических растений в Африку».
Первая мировая война стала индикатором патриотических чувств евреев. Самым популярным шлягером этой войны была «Песнь ненависти к Англии». Услышав ее, Чемберлен задумчиво отметил: «Она такая страстная — наверное, ее сочинил еврей». Он не ошибся: автором был еврей Лиссау.
Крупнейшим идеологом антисемитизма, как мы уже упоминали, был Рихард Вагнер. Его книга «Израиль в музыке» начинается дивным пассажем: «В своем труде я хочу отвлечься от мысли, что все мы в равной степени ненавидим евреев, и перейти к их пагубному влиянию в нашей музыке…»
Знаменитый пианист Иосиф Рубинштейн (нет нужды сообщать, что был он евреем) направил Вагнеру письмо, в котором после выражения глубокой солидарности с текстом просил об одной милости: позволению искупить вину за свое еврейство под сенью мэтра. Разрешение было получено. Так и жил Рубинштейн в Байрете. Делал фортепианные транскрипции опер учителя, исполняя их для гостей с присущим ему виртуозным блеском, а когда Вагнер преставился — застрелился на его могиле.
*
Мне слов ни найти, ни украсть,
и выразишь ими едва ли
еврейскую темную страсть
к тем землям- где нас убивали.
Конец этого романа хорошо известен. Памятником ему служит музей Яд ва-Шем в Иерусалиме. Это гора со множеством деревьев, каждое из которых посажено в честь праведника мира, имя которого написано на табличке, стоящей у корней. Так называют в Израиле людей разных национальностей, которые, рискуя своей жизнью, спасали евреев. В этом музее много всякого. И лабиринт — Долина Исчезнувших общин, и памятник полутора миллионам детей, погибшим в Катастрофе.
В Талмуде сказано, что убивший человека убивает не только его самого, но целый мир. Вот и здесь бесконечно отражается свеча, напоминая о том, что от ее пламени могли бы зажечься еще многие, целые миры, но… и звучат имена и возраст — восемь лет, три года, двенадцать лет… И висит над пропастью товарный вагон, в котором — в условиях намного хуже, чем для скота, — везли евреев на бойню. А еще есть там музей, где собраны работы художников, погибших в гетто и лагерях, и фотографии, и чего там только нет… Главное здание музея, после того как вас проводят через кошмарную историю самой большой в истории человечества гекатомбы, заканчивается обращенной в сторону Иудейских гор гигантской прозрачной стеной, метафорой одинакового финала всех романов. Этот музей надо посетить, даже если вы приехали сюда на пару дней. Без него вам никогда не понять эту страну и этот народ.
Почему же в тридцатых годах, когда все всем было ясно, лишь триста тысяч из полумиллиона немецких евреев оставили страну? Почему не все? Ответ в словах Манеса Спреера: «Я не верил слухам об Освенциме, потому что страшился. Я как смерти боялся разрыва с Германией».
Вот-вот. Страшна любовь, как смерть…
Что же осталось после романа? Остался язык идиш, который все-таки выжил и который пестуют сумасшедшие энтузиасты. В Галилее, в Тефене — Музей немецкого еврейства. Остались люди, которые в третьем поколении считают себя немецкими евреями. И наконец, остался страшный отпечаток в психологии народа, отпечаток, которому еще долго не суждено стереться.