Исаак Шапиро - Черемош (сборник)
…Темные рыбины теснились в цинковом корыте, устало зевали, будто, предчувствуя близкую беду. Яша заохтал при виде бессчетного улова. А начальник все распекал Ваньцю, грозил принять меры, обещал приструнить, но в речах уже не было ни прежнего азарта, ни твердости намерений. А когда в хату вошла, покачивая бедрами, хозяйка, стал шутейно извиняться, мол, вовек не простит себе, что помешал крепить семейную жизнь, помеха в этот момент – самое вредное для мужского рычага…
Хозяйка кивала на Ваньцю:
– Вы его больше слухайте, он наговорит…
Она устроила малыша на печи, подоткнув одеяло валиком, чтоб не свалился, а сама, не мешкая, присела у плиты развести огонь. Юбка ее туго округлилась, голубила внимание мужиков.
Тем часом Ваньця лущил рыбу, выбирал которые помельче. Скребанет в одно движение от хвоста до головы, чиркнет ножом по брюху, и рыба раздета-разута. Обваляет в муке для пущего шику и пустит ее на горячую сковороду. А ноздри уже дразнит пригорклый воздух…
Наконец Ваньця выставил литровую бутыль замутненного вида, но злючей крепости. Когда вернулось дыхание, начальник только и смог прошептать:
– Ш-шпирт…
Сразу после выпивки разговор завял. Каждый был усердно занят личной рыбой, сопел, чавкал, обсасывал кости, млел от истомы и вкуса, а на столе вырастала кипа обглоданных добела хребтов.
Второй заход пошел чуть легче – конечно, не так чтоб вовсе без ужимок, задыха и кудрявых слов – этого хватало, но легче. И Верка пила исправно – умела! Даже Ваньця никогда не видел ее на пределе, может, в ту пору у самого туман вместо видимости, а может, вправду нет предела бабьей силе.
Ткачук от второй порции временно отказался, ладонью прикрыл: у него уже шумело в голове. А Яша совсем стопку не трогал по причине язвы и шоферских прав, зато проворно уминал рыбу, облизывался и выпытывал, где такая роскошь водится. Знать бы место – шоферить бы бросил! На что у Ваньци один ответ: в воде водится! Другого жилья нет. Рыба – она беспаспортный гражданин, вроде колхозника, только и разница, что не на приколе, вольно ходит, ищет, где глыбже…
Ткачук знал, что Ваньця утаивает хлебное местечко не по жадности, а как справный рыбак, от сглаза. Рыба чует, когда хвастаешь. Ей потрафить – почтенье надо.
Начальник вдруг поперхнулся, думали – кость, оказалось – ему смешинка щекочет горло, вспомнил что-то, захохотал, показывая пальцем на горище:
– Помешал…
Глядя на него, все заулыбались.
– Дошло… – уточнил Яша.
А начальник в смехе корчился, розовый нос сиял, как надраенный.
Веселело застолье, шутковало. И не приметили, что на пороге появился новый зашелец. У косяка манерно ждал.
– А, Юрко! Заходь!
– Два часа стою, на вас любуюсь.
– Молодец, мне бы такой стояк.
Потеснились, как могли. Ваньця наполнил граненые стопки, штрафную – всклянь, для дружка. Юрко оттопыривал нижнюю губу – верный признак, что сегодня уже угощался, – но даже его пронял самогонный градус, так отчаянно затряс головой.
Запалили цигарки в свое удовольствие, и от горилки да сытости наладился за столом обычный разговор: о чем базикали, не запомнить – так, пустяшное крошево, обломыши новостей и пересудов, без всякого значения. К примеру, что Петруня разбогател: жинка опять девку принесла. На работе он слабак, лом едва держит, а детей клепает, как племенной.
– Петруня, за здоровье твоих пердунчиков!
– Дякую![71] Моя хвороба в грудях, а не в жиле. В диспансере говорят: туберкулез теперь редкость, а у меня есть.
– Повезло тебе, Петруня!
– Народ пошел – мелкота, такого калибра, как вуйко Тодор, уже не делают, опара жидкая…
…И так далее, в таком примерно виде до конца второй бутылки катился по скобленому столу клубок беседы: и что химия рыбу изведет, пропала рыба, слезами плачет, и что деньги в космос пуляют, а штанов нет, и что все герои, а прежние заслуги – ни в грош… Каждый втолковывал соседу про памятные обиды, про сны, про удачливых воров – все то, что самочинно соскальзывает с разгоряченного языка.
– Ша! Сказать хочу! – подал голос Юрко.
Наступило внимание. Подняв линялые глаза поверх голов, Юрко прокашлялся и внятно заговорил, что есть которые его за дурака думают, так он не советует и хочет при всей честной компании заявить, что руки и ноги порубает, кто навострится Марусе помочь, будь самый либший друг, – считай себя калекой. Юрко не имеет натуру в чужой раздор встревать и другим не позволит. Уходишь, сука, бери шмутки – и отваливай на все четыре, я тебя не гоню, но чтоб никто не помог, руки и ноги – топором! – и показал ребром ладони по краю стола, как рубить будет.
– Мы законы знаем. Пуганые. В тюрьме тоже люди живут, а кто инвалидом станет, для того – собес. Правильно говорю, начальник?
Верка не выдержала:
– Юрко, твои-то пятеро не в огороде взяты! Чего ерепенишься? Их что – колхоз делал?..
Он отмахнулся, как от мухи, перелез через лавку и пошлепал из хаты. Его звали, но Юрко вышел в солнечный свет, и на открытую дверь опрокинулась тень в кепке. Затем тень сползла на глиняный пол и вытекла за порог, а гладкий брус порога опять заблестел позолотой.
Ласково матюкаясь, Ваньця выбрался вслед за дружком.
За столом стало просторно, сразу ожил словесный шум, кишмя сплелись вопросы и догадки, вай-ле, не всякий будний день обещают руки-ноги оттяпать, допекло, значит. Густо дымили цигарки.
Верка, понятно, злилась:
– Уймитесь, куряки! Дитя мне зачадите!
Вскоре вернулся Ваньця – один однако.
– Утих, баламут… – сказал он и разлил остаток по стопкам тех, кому здоровье позволяет.
– Будем трогаться, Яша? – спросил начальник, высосав последние капли.
– Угу… Ваньця, дай брехалку! – Получив газету, Яша вытер лощенные жиром пальцы и губы. – Вы покалякайте полчаса, ладно? Я мигом… Вуйко Тодор, выйдем.
У плетня, в траве сидел Юрко, ноги раскинул, голова в редких кудряшках прилипла к груди, а неизменная кепка свалилась наземь, потемнелым донышком кверху, будто для хозяина старается, на манер «подайте, милосердные…»
Ткачук не стал допытываться, куда едут. Если Яша зовет – бегом идти надо. Спасибо, что зовет. Должно быть, покупатель есть на камень, жаль, рукавицы не захватил, края у камня резучие. А может, песок грузить или шутер…
Пока Ткачук прикидывал всякие соображения, вернее, видел уже у себя в кармане заработанный трояк, машина взбрыкивала на неровностях дороги, щедро обдавала шелковистой пылью деревья на обочине и, не сворачивая в карьер, продолжала катить по селу.
Ткачуку так и не пришло на ум, по какому делу зван, да и чего мозги ломать – Яша его выбрал, значит, быть с прибытком.
Но когда машина подрулила к трухлявому тыну и развернулась напротив раскрытых ворот, Ткачука осенило, в какую рисковую историю влип, и от запоздалой смекалки стало так муторно, что сам готов был отдать трояк, лишь бы оказаться подальше. И не зря – то был двор Юрка.
В унынье и безнадеге смотрел Ткачук на метушню во дворе, где Маруся с пацанвой, по-мурашьи, волокли из хаты всякий скарб и укладывали около машины. Даже Яша, согнув шею, нес на плече большой тюк, пусть килу заработает, сукин сын, третьим яйцом разбогатеет, это же надо, так подкузьмить, теперь Юрко отыграется, вай-ле, как отыграется!..
– Не стой столбнем, вуйко Тодор! Грузи!
И Ткачук подчинился тому крику.
Кряхтел, постанывал, злобился на неохочее занятие, но закидывал барахло в кузов. Только и позволял себе – каждую вещь обозвать надлежащим именем. Грузил. А куда денешься? Один – топор острит, другой – машиной владеет. У каждого своя правда, и какую бы сторону Ткачук ни принял – ему расплачиваться: общипанным ходить. Так, видать, на роду заказано: всякий, кому не лень, горазд его околпачить. Игий, плуты, трасти вашу маму!..
Наконец кончили грузить. Ткачук не заходил в хату, однако по словам Маруси понял, что кой-какие пожитки остались там на разживу, даже чугунок с ухватом, чтоб Юрко не смел ославить, мол, обобрали до последней плошки.
Но, после выноса шмуток, дом сразу стал похож на развалюху, где давно выветрилось жилое тепло. Приметно ползли по стенам трещины, на углах облупилась штукатурка, из лампачей[72] торчали соломинки, вроде дом зарастает сединой. Даже птиц не слышно в ближних деревьях – должно быть, подались на другие маетки, где есть чего клевать. И двор затих, лежит в немоте, как заброшенный цвынтарь посреди поля.
Маруся с последышем заняла кабину, а прочая ребятня забрались к Ткачуку в кузов, сидят тише голубей. Кто в селе от них не натерпелся? Всем досаждали, шкоды, а сейчас качались на тюках, пониклые, смирные. Ткачук искоса поглядывал на Юрковый приплод, на их сухие в цыпках руки, на прядки выгорелых волос, спадающих в ложбинку затылка.
Безпритульные щеня, в чем виноваты, что татко достался не человек?.. Маруся не потянет пятерых, яснее ясного, единый путь – в интернат, что сироты при живом родителе. Аукнется им отцово веселье… Коль с малолетства без надзора, подрастут, как ни верти, конец известный: в Сокирянах камень пилить, за казенный счет…