Пол Остер - Ночь оракула
Здесь можно было бы поставить точку, но история на этом не заканчивается. Целый месяц в доме царила гармония. Грейс опять со мной. Но когда кажется, что худшее позади, снова ударяет гром. Гучи сгустились в «тот самый день», восемнадцатого сентября, когда я купил в магазине Чанга синюю тетрадь, быть может, в ту самую минуту, когда я сделал в ней первую запись. Двадцать седьмого я открыл ее в последний раз: чтобы как-то осознать события этих девяти дней, следовало изложить свои соображения и догадки на бумаге. Вне зависимости от того, справедливы они или нет, проверяемы или не проверяемы, идем дальше…
Врач сообщает Грейс, что она беременна. Новость, конечно, замечательная, но только не тогда, когда ты не знаешь, кто отец ребенка. Она прикидывает в уме и так, и эдак — получается, что шансы у нас с Джоном примерно равны. Она казнится и тянет до последнего. Она говорит себе: это воздаяние за мой грех, я заслужила самое суровое наказание. Вот почему она тогда рыдает в такси, а потом так заводится, стоит мне заговорить о команде «синих». «Нет никакого братства добродетельных людей, — зло выкрикивает она. — Хороший человек тоже совершает дурные поступки». Вот почему она снова и снова повторяет про доверие и трудные времена. Главное, чтобы я ее любил. И, конечно, все эти разговоры об аборте. Тут дело не в отсутствии денег, а в отсутствии внутренней уверенности. Это ее убивает. Она не хочет строить семью на таком шатком фундаменте, а сказать всю правду не может; я же, ничего не зная, бью наотмашь, наседаю на нее, требуя сохранить ребенка. Один раз, наутро после стычки, я наконец говорю то, что она давно надеялась от меня услышать: тебе решать. Впервые у нее появилась свобода выбора. Она уединяется в отеле, чтобы собраться с мыслями, исчезает на всю ночь, чем ввергает меня в пучину отчаяния, зато на следующий день я вижу куда более спокойную, трезвую и решительную Грейс. Для вынесения вердикта ей хватает этих нескольких часов, после чего она оставляет на автоответчике поразившую меня запись. Преодолев колебания, она волевым усилием доказывает себе, что ребенок от меня. Это, если хотите, жест преданности. Разумеется, за ним — только истовое желание верить, но я понимаю, чего ей это стоило. Траузе — это уже прошлое. Важно только то, что она — моя жена. И до тех пор, пока Грейс ею остается, все, о чем я сейчас поведал в синей тетради, останется для нее тайной за семью печатями. Не знаю, правда это или мои домыслы, но, по большому счету, какое это имеет значение? Что мне до прошлого, если я нужен ей сегодня и завтра.
На этом я поставил точку. Я зачехлил авторучку и положил на место фотоальбом. Было еще рано — полвторого. Я быстро съел на кухне свой сэндвич и вернулся в кабинет с пластиковым пакетом. Выдергивая из синей тетради страницу за страницей, я рвал их на мелкие клочки. История Боуэна, пафосная тирада по поводу утопленного в унитазе новорожденного, моя версия альковной жизни Грейс в духе «мыльной оперы» — все отправлялось в мусорный пакет. Заминка вышла с чистыми листами, но в результате их постигла та же участь. Самое время было прогуляться, поэтому я завязал пакет двойным узлом и прихватил его с собой. Двигаясь на юг по Корт-стрит, я миновал бывший магазин Чанга, на двери которого по-прежнему висел амбарный замок, и когда внутренний голос сказал мне, что я достаточно удалился от дома, я бросил пакет в мусорный бак, где он оказался погребенным под увядшими розами и юмористическим приложением к «Дейли ньюс».
В самом начале нашей дружбы Траузе рассказал мне историю о писателе (забыл имя), с которым он познакомился в Париже в пятидесятые годы. Этот француз, напечатавший два романа и сборник рассказов, считался одной из надежд молодого поколения. Еще он писал стихи и незадолго до возвращения Джона в Америку (после шести лет в Париже) опубликовал большую эпическую поэму об утонувшем ребенке. Два месяца спустя он отдыхал с семьей на побережье Нормандии, и в последний день, когда его пятилетняя дочь купалась в Ла-Манше, ее накрыла волна, и она утонула на глазах у родителей. По словам Джона, этот писатель, человек ясного и трезвого ума, был уверен, что в смерти дочери повинна его поэма. Раздавленный случившимся, он убедил себя в том, что описание воображаемого несчастья спровоцировало настоящее, что трагедия на бумаге вызвала трагедию в реальной жизни. И, как следствие, этот одаренный автор поклялся, что больше не напишет ни строчки. Слова убивают. Слова трансформируют реальность. А в арсенале профессионала они вдвойне опасны. Когда я услышал от Джона эту историю, после памятного несчастного случая прошло двадцать с лишним лет, а обет молчания так и не был нарушен. В литературных кругах это сделало автора фигурой легендарной. Люди говорили о величии его страданий, ему сочувствовали, им восхищались.
Мы с Джоном довольно подробно обсуждали эту историю, и, помнится, я высказался в том духе, что принятое писателем решение было ошибкой, основанной на непонимании реальности. Нет взаимозависимости между реальным миром и миром воображения, как нет причинно-следственной связи между сюжетом поэмы и внешними событиями. То, что с ним произошло, не более чем простое совпадение, жестокая, точнее, трагическая гримаса судьбы. Он так чувствовал, и трудно было егс за это винить, но при всем сострадании я воспринимал его добровольное молчание как отказ признавать простую истину: наши жизни находятся вс власти стихийных, абсолютно непредсказуемых сил, а значит, сказал я Траузе, француз напрасно наложил на себя епитимью.
Мною руководил банальный здравый смысл, я стоял на позициях прагматизма и науки в противовес дремучему невежеству и шаманству. К моему удивлению, Джон занял иную позицию. Может, конечно, он меня разыгрывал или выступал в роли адвоката дьявола, во всяком случае, он утверждал, что к решению коллеги относится с пониманием, искренне восхищаясь умением француза держать слово. Слова и мысли, как и все живое, материальны, говорил Джон. Бывает, что мы, сами того не ведая, предугадываем ход вещей. Хотя мы живем в настоящем, в каждом из нас заложено будущее. Может, в этом и заключается смысл писательства? Не фиксировать уже случившиеся события, а расчищать им дорогу в будущее?
Через три года после вышеописанного разговора я разорвал свою синюю тетрадь на мелкие клочки и выбросил их в мусорный бак на углу Третьей площади и Корт-стрит. В ту минуту мне казалось, что я поступаю правильно, и домой я возвращался с мыслью, что злоключения последних дней остались позади. Но я ошибся. История — настоящая история — только начиналась, и все сказанное было лишь прелюдией к кошмару, о котором я собираюсь поведать. Есть ли она, эта связь между «до» и «после»? Девочку убило роковое слово или поэма просто предвосхитила ее трагическую гибель? Затрудняюсь сказать. Знаю точно, что сегодня зарок не брать в руки пера я уже не воспринимаю как повод для спора. К добровольному обету молчания я теперь отношусь скорее с уважением, отдавая себе отчет в том, что сама мысль о сочинительстве способна вызвать отвращение. Сегодня, через двадцать лет после описываемых событий, я склонен согласиться с Траузе. Иногда нам дано увидеть то, что произойдет потом, быть может, еще не скоро. Эти девять сентябрьских дней я прожил как в тумане, спотыкаясь на каждом шагу. Пытался написать рассказ — и зашел в тупик. Попробовал продать идею фильма — и получил от ворот поворот. Потерял рукопись своего друга и едва не потерял жену. Любя ее больше всего на свете, я без колебаний спустил штаны в каком-то подпольном ночном клубе, чтобы мне сделала минет первая встречная. Больной, сбившийся с пути, теряющий почву под ногами — всё так, но при этом мне дано было знать нечто такое, о чем я и сам не догадывался. В какие-то моменты мне казалось, что я сделался проницаемым, такой пористой мембраной, сквозь которую проходят невидимые токи вселенной, все мысли, все чувства. Не это ли состояние вызвало к жизни Лемюэля Флэгга, слепого героя «Ночи оракула», столь восприимчивого к вибрациям мира, что будущее лежало перед ним, как на ладони? Я не отдавал себе в этом отчета, но, о чем бы я ни думал, все толкало меня в одном направлении. Мертворожденные дети, ужасы концлагерей, покушения на президентов, пропадающие супруги, оборвавшиеся путешествия во времени. Будущее уже поселилось во мне, и я подсознательно готовил себя к грядущим бедствиям.
Мы с Траузе виделись за ланчем в среду и еще два раза говорили по телефону, а больше никаких контактов вплоть до дня, когда я уничтожил синюю тетрадь, у нас не было. Мы поговорили о Джейкобе и потерянном рассказе, чем, собственно, все и ограничилось, так что я слабо себе представлял, чем он занимался в эти дни, — если не считать лежания на диване и забот о больной ноге. Только в девяносто четвертом, после выхода книги Джеймса Гиллеспи «Лабиринт снов, или Жизнь Джона Траузе», я узнал в подробностях, что он делал в сентябре между двадцать вторым и двадцать седьмым числами. Эта шестисотстраничная монография бедновата по части исторического контекста и критического анализа конкретных произведений, зато она дотошно препарирует биографические факты, и с учетом того, что автор добрых десять лет корпел над своим исследованием и, кажется, переговорил со всеми, кто знал Траузе (включая вашего покорного слугу), у меня нет оснований ставить под сомнение его хронологические изыскания.