Курт Воннегут-мл - Синяя Борода
* * *
И пока я шатался по Нью-Йорку, исполненный знаний и способный их так элегантно изложить, но при этом одинокий и, как правило, голодный и замерзший, до меня, наконец, дошла жестокая шутка, притаившаяся во главе всей американской индустрии самосовершенствования: смысл образования вовсе не в учености – учили-то в лучших университетах как раз чему-нибудь и как-нибудь. Истинная ценность университетов в том, что они предоставляют пожизненное членство в уважаемой искусственной семье.
* * *
Родители мои принадлежали к естественным семьям, и немаленьким, которые считались уважаемыми среди армян в Турции. Я же, родившийся в Америке, вдали от всех остальных армян, если не считать родителей, в конце концов был принят последовательно в две семьи, вполне уважаемые, хотя, конечно, далеко не столь общественно значимые, как Гарвард и Йель:
№1. Офицерский состав вооруженных сил США, во время войны, и
№2. Художники абстрактно-экспрессионистической школы, после окончания войны.
23
Ни в одном из тех мест, куда я когда-то приходил с поручениями от Дэна Грегори, на работу меня не взяли. Я, конечно, не могу ничего доказать, но подозреваю, что он выставил меня перед ними самовлюбленным, бесчестным, бездарным и так далее. В этом он был прав. К тому же рабочих мест и так не хватало, так с какой стати хозяева стали бы тратить их на армянина – существо, настолько непохожее на них самих? Предоставим армянам самим заботиться о своих безработных.
И в самом деле, именно армянин пришел ко мне на помощь, пока я за стакан кофе рисовал шаржи для всех желающих в Центральном Парке – причем армянин не российский и не турецкий, а из Болгарии. Родители вывезли его во Францию, в Париж, когда он был еще младенцем. Они, вместе с ним, присоединились к процветающей, полной жизни армянской общине в этом городе, столице мирового искусства того времени. Как я уже упоминал, мои родители, вместе со мной, тоже стали бы парижанами, если бы жулик Вартан Мамиконян не перенаправил нас в Сан-Игнасио. Настоящее имя моего спасителя было Мкртич Куюмджян, но во Франции он превратился в Марка Кулона.
Кулоны были, и остаются, титанами индустрии туризма[61], их представительства разбросаны по всему миру, они могут устроить путешествие куда угодно. Двадцатипятилетний Марк Кулон, который завел со мной разговор в Центральном Парке, был послан из Парижа с заданием присмотреть рекламное агентство для продвижения услуг семейного предприятия в США. Он похвалил мое владение карандашом, но заявил, что если я хочу стать настоящим художником, мне необходимо переселяться в Париж.
Будущее, разумеется, таило в себе насмешку: я через какое-то время войду в небольшую семью художников, которые переведут столицу мирового искусства из Парижа в Нью-Йорк.
Действуя, я полагаю, исключительно из соображений национальной предвзятости, как армянин, помогающий армянину, он купил мне костюм, рубашку, галстук, пару новых туфель, а потом привел меня в выбранное им рекламное агентство, «Ляйдвельд и Мур». Там он заявил, что его фирма готова подписать с ними контракт, если они возьмут меня в штат художником. Что они и сделали.
Больше я его никогда не видел. Но вот какая штука. Сегодня утром, как раз когда я, впервые за полстолетия, вспомнил о существовании Марка Кулона, «Нью-Йорк Таймс» публикует его некролог. Оказывается, он был потом героем Сопротивления, а умер председателем правления «Кулон Фрер э Сье», самой широко представленной в мире туристической компании.
Представляете, какое совпадение? Но не более того, конечно. Не стоит принимать подобные вещи всерьез.
* * *
Сводка событий из настоящего: Цирцея Берман свихнулась на танцах. Она подцепляет кого-нибудь, кого угодно, независимо от возраста и социального положения, в качестве сопровождающего, и не пропускает ни одного бала в радиусе тридцати миль, будь то хоть благотворительный вечер в пользу местной пожарной команды. Недавно она заявилась домой к трем часам ночи, в пожарной каске.
Она все время пристает ко мне, чтобы я записался на уроки танцев в Ист-Квог.
– Я не собираюсь приносить в жертву остатки собственного достоинства на алтаре Терпсихоры, – сказал я ей.
* * *
Работая в «Ляйдвельд и Мур», я достиг определенного процветания. Именно там я и нарисовал прекраснейший винтовой корабль на свете, лайнер «Нормандия». На переднем плане я поместил прекраснейший автомобиль на свете, открытый «Корд». На заднем плане возвышался прекраснейший небоскреб на свете, здание компании «Крайслер». Из «Корда» выходила прекраснейшая актриса на свете, Мадлен Кэрролл. В какое прекрасное время мне довелось жить!
Улучшения в условиях питания и обитания сослужили мне медвежью услугу, побудив меня отправиться как-то вечером в Учебное Творческое Объединение, с папкой подмышкой. Я собрался выучиться на настоящего художника, и представил себя и свои работы на суд преподавателя по имени Нельсон Зауэрбек – предметного живописца, как и почти все учителя живописи в то время. Известен он был в основном своими портретами, и работы его до сих пор висят, насколько я знаю, по крайней мере в одном здании – Нью-йоркского университета, моей alma mater. Он написал портреты двух ректоров этого заведения, еще до того, как я там учился, подарив им таким образом бессмертие, возможное только на картинах.
* * *
В комнате с десяток учеников корпели за мольбертами, изображая обнаженную натуру. Мне очень захотелось к ним присоединиться. Это было так похоже на счастливую семью, а я в ней так нуждался. В семью «Ляйдвельд и Мур» меня не приняли. Многие обиделись на то, каким образом я получил там место.
Зауэрбек был староват для учителя – на вид ему было лет шестьдесят пять. От начальника художественного отдела нашей рекламной конторы, который когда-то у него занимался, я знал, что родился он в Цинциннати, но большую часть сознательной жизни провел в Европе, как и большинство американских художников того времени. Он был такой старый, что успел пообщаться, пусть и недолго, с Уистлером, Генри Джеймсом, Золя и Сезанном! Он также утверждал, что был знаком с Гитлером, тогда еще полуголодным художником, в Вене перед Первой Мировой.
Старик Зауэрбек, должно быть, сам дошел до состояния полуголодного художника, иначе ему не пришлось бы в таком почтенном возрасте учить посетителей Творческого Объединения. Мне так и не удалось установить, что с ним стало потом. То ли был он, то ли нет.
Отношения у нас не сложились. Он пролистал работы в моей папке, бормоча себе под нос, так что остальные ученики, к счастью, ничего не слышали: «О-хо-хо», «Бедняжка», и «Кто это тебя так – или это ты сам?»
Я спросил его, что же, в конце концов, не так, и он ответил:
– Я не уверен, что могу описать это словами.
Он всерьез задумался.
– Наверное, это прозвучит странно, – выговорил он наконец, – но дело в том, что с точки зрения техники для тебя не существует ничего невозможного. Я понятно говорю?
– Нет, – сказал я.
– Мне самому тоже не очень понятно, – сказал он, сморщившись. – Мне кажется… кажется, что для художника очень важно… Вернее, для художника даже необходимо примириться на холсте со всем тем, чего он сделать никогда не сможет. Именно это и привлекает нас в серьезных картинах – эта вот видимая невозможность, которую иногда называют «индивидуальностью», а иногда даже «болью».
– Ясно, – сказал я.
Он облегченно вздохнул.
– Похоже, что мне теперь тоже ясно. Никогда раньше не приходилось это выражать словами. Вот интересно!
– Я так и не понял, принимаете вы меня или нет, – сказал я.
– Нет, не принимаю, – ответил он. – Принять тебя было бы нечестно по отношению к нам обоим.
Я разозлился.
– Вы меня выставляете из-за какой-то слепленной на ходу красивой теории?
– Нет-нет. Решение я принял еще до того, как придумал теорию.
– На основании чего?
– На основании самого первого рисунка в папке. «Перед тобой человек, лишенный страсти», сказал он мне. И тогда я задал самому себе вопрос, который теперь задаю тебе: «Зачем я стану учить его говорить на языке живописи, если он не горит желанием что-то сказать?».
* * *
Все непросто!
Тогда я решил записаться на писательский кружок – его три раза в неделю вел в Сити-колледж довольно известный мастер рассказа по имени Мартин Шуп. В его рассказах описывалась жизнь чернокожих людей, хотя сам он был белым. Дэн Грегори к некоторым из этих рассказов даже нарисовал иллюстрации, проявив при этом неизменную радость и заботу по отношению к существам, которых держал за обезьян.