И. Грекова - Свежо предание
— Оба умерли. Мама умерла, когда мне было тринадцать лет. А отца посадили в тридцать седьмом году. Он умер в тюрьме.
— Как страшно.
— Да. Я с отцом не был особенно близок, но все-таки был уверен, что он ни в чем не виноват. До сих пор уверен. Если бы он не умер, я убежден, его бы выпустили.
— Костя, всех невинных выпускают?
— Хочу думать так, Надюша, милая.
— И я хочу. Но иногда не удается. Страшнее всего, что никто никому не верит. Все про себя что-то думают и молчат.
— Говорим же мы с вами сейчас…
— Это так редко ывает. Вы меня не боитесь?
— Нет, не боюсь.
— И я вас. Как это хорошо.
— Надюша, у вас никого не сажали?
— Из близких — нет.
— А кто у вас есть из близких? Хочу все про вас знать.
— Очень мало, почти никого. Отца я плохо помню, он умер, когда я была совсем маленькой. Мама долго болела и умерла незадолго перед войной. Мы остались с братом, он работал на заводе, а я поступила на курсы…
— А брат где теперь?
— В Новосибирске. Мы иногда переписываемся, но редко. У него семья, ему не до меня. А у вас кто самый близкий?
— Юра Нестеров. Вы его знаете.
— Юрий Борисович? Знаю.
— Это мой самый близкий друг. Ближе брата. А что, он вам не нравится?
— Откуда вы взяли?
— Чувствую: он вам не нравится.
— Он очень несчастный.
— Почему вы так думаете?
— По глазам.
— Кто знает, может быть, вы и правы. Я всегда думал, что кто-кто, а он создан для счастья. Помните: «Человек создан для счастья, как птица для полета».
— Я не люблю такие фразы. Они слишком законченные.
— Я тоже не люблю, но эту фразу говорит у Короленко безрукий человек…
— Костя.
— А?
— Я еще хочу спросить у вас одну вещь. Можно? Только это очень личная вещь.
— Спросите. Если слишком личная, я просто не отвечу.
— Костя… у вас после Роры были другие женщины?
— Были. Немного.
— Ну и как это было?
— Сначала меня тянуло к ним, а потом казалось, что наелся мыла.
— Я это понимаю. А у меня никого не было. Не то чтобы никто не хотел. Я не могла.
— Понимаю, Надюша.
— Надюша, вы спите?
— Кажется, сплю.
— Ну, спите, родная. Спокойной ночи. Хотя, пожалуй правильно будет: спокойного утра.
— Спокойного утра, Костя.
* * *Он заснул, обнимая подушку, чувствуя костями бедер сквозь тюфяк благословенную жесткость пола. Он заснул совершенно счастливый. Ему снились хорошие сны. Ветер какой-то дул над морем, летела сиреневая пыль. Он проснулся свежий и трезвый, не понимая, почему он на полу и который час. Потом он увидел спящую женщину. Утренний солнечный луч, жиденький, отраженный от какого-то стекла, лег ей на лицо, но она спала, совсем спокойно.
Он потихоньку оделся, подошел к ней и сел рядом с нею на пол. Пол был прохладный и гладкий. Он сидел и смотрел в ее лицо, спокойное и простое. Светлое лицо с бровями, позолоченными солнцем.
Она, должно быть, почувствовала, что на нее смотрят, и проснулась. Удивительно просто она проснулась. Только что ее не было здесь и вдруг стала здесь, вся сразу.
— Надюша, вы только не подумайте, что я пошляк. Я полюбил вас.
Синеватые глаза дрогнули, но только на мгновение. Они снова стали спокойными и ответили ему, и выходило, что да.
* * *— Юра. Я должен сказать тебе одну вещь. Я женюсь, даже, можно сказать, женился.
— Вот как! А на ком, если не секрет?
— На Надюше Пустовойтовой.
— Ага! Напророчил-таки старик.
— Какой старик?
— У тебя на защите, неужели не помнишь?
— А, Иван Михайлович. Он, знаешь, в нее просто влюблен.
— Что и говорить, опасный соперник.
— А ты что скажешь? Про Надюшу.
— Ну, что же… Женись, если так нужно. Она славная, — Юра улыбнулся, — этаким яичком.
Дело в том, что они начали вдвоем одну большую работу. «Кормили свою обезьяну сахаром», — как выражался Юра. Только для души, никаких выгод эта работа им не сулила. В дневное время работать для души не удавалось — заедала текучка, заказные, договорные темы. Они оставались в лаборатории по вечерам. Собирали некое устройство, или машину, или модель — называй как хочешь. Им самим еще не все было ясно.
Машину они окрестили «Пантелеевна». По замыслу, она должна была реагировать на свет, на звук, выполнять команды. Собирали они ее из подручных материалов.
— Хороша, канашка! — говорил Юра. — Бред шизофреника.
И в самом деле, Пантелеевна была на редкость уродлива. Приземистая, кургузая, размером с домашнюю черепаху, и обликом, пожалуй, напоминала черепаху — в грубом панцире, тупорылая, с единственным глазом на морде Пантелеевна еще ни разу не бегала. Чаще всего ее электрические кишочки лежали отдельно от корпуса на лабораторном столе. Юра копался в проводниках, время от времени чертыхаясь, а Костя проверял схему, писал уравнения. Он был уверен, что искать ошибку вслепую, пробами — ползучий эмпиризм. Но и он-то не больно успешно искал ошибки. Беда в том, что он не мог ограничить свои идеи. Стоило ему сесть за работу, как уже появлялась новая идея.
— Недержание идей, — ругался Юра. — А как это осуществить — ты подумал?
— Ты же знаешь лучше меня. Ну, сообрази.
— Словом, «бензин ваш, идеи наши». Запомни, дурень, что в технике одна идея, без «как осуществить», — голый нуль.
— Это я знаю. Знаю, что и я без тебя — нуль.
— Подхалим чертов.
А Пантелеевна тем временем лежала на столе с развороченным брюхом… Удастся ли ее хоть собрать-то?
Костя уходил домой, ночью думал о машине, и ему становилось кое-что ясно. На работу он приходил с совершенно новым принципом. Все, что они до сих пор делали, — чушь.
— Можешь ли ты хоть раз прийти в институт без новой идиотской идеи? — кричал Юра. — Очень тебя прошу: держи свои озарения в тайне!
Он сердито брал инструмент и, положив перед собой схему, начинал копаться в Пантелеевне.
— Ну-ка, покажи, что там у тебя? — говорил он спустя полчаса. — Воображаю, какой это перл изобретательской мысли!
Костя скромно клал перед ним набросок схемы с формулами и начинал объяснять.
— Очередной бред. Парижская академия, если не ошибаюсь, еще в 1700 году запретила принимать на рассмотрение проекты вечного двигателя.
— Это не вечный двигатель.
— Столь же идиотично.
— Нет, ты не ругайся, а вдумайся.
Юра фыркал. Иногда листок с формулами отправлялся с корзину. («Ну, чего ты достиг? Все равно я помню», — говорил Костя.)
Но бывало и так, что, приглядевшись, Юра начинал понимать, принимать. Сам того не желая. И тогда кричал еще громче:
— Это что у тебя? Производная? Кто же так пишет производную? Курица лапой. Ну и почерк, черт тебя возьми совсем.
Почерк у Кости действительно был так себе. И всегда-то, а теперь, после ранения, и вовсе. Зато он умел писать правой и левой рукой примерно одинаково. И вообще, дело не в почерке: Юра начал придираться по мелочам, значит, по существу заинтересовался, принял.
— Кто так рисует сумматор? А это что? Сопротивление или индуктивность? — орал Юра. Костя был доволен. — Ну что ж, — говорил наконец Юра, — давай попробуем. Опять три месяца работы — псу под хвост.
… И теперь он думает, что с работой кончено! Из-за Надюши! Нет, он не знает, какая у меня Надюша.
* * *Костя и сам-то не до конца знал, какая у него Надюша, — узнавал и дивился.
Дома теперь стало совсем по-другому. Светло стало дома. В больших окнах — кристально чистые стекла, до того чистые, как будто их и нет. Надюша повесила занавески, завела кота. Книги прибраны, пыль вытерта… Эх, да разве в этом дело? Кот и передник… Все это было частью чего-то другого.
Он любил сидеть рядом с ней. Как он любил сидеть рядом с ней, положив голову на ее полную, туго обтянутую грудь! Он клал туда свою тяжелую голову и закрывал глаза. Она дышала ему в лоб и тихонько целовала корни волос. Ему было спокойно, твердо.
Мужья, говорят, ссорятся с женами. У них это было невозможно. Надюша — и ссора! Просто смешно.
Она все о нем знала. Про работу, про Пантелеевну. Не то чтобы он ей все рассказывал. Нет, связных рассказов не было. Часто он удивлялся: ничего не рассказывал, а она знает.
— Откуда ты знаешь? — допытывался он.
— Господи, разве ты не помнишь? В среду на прошлой неделе ты сказал: «Черт возьми», и я, конечно, все поняла.
Она помнила все — когда что было, где шли, что видели, о чем говорили. Он — не так. Он забывал.
С соседями она жила душа в душу. Странно, раньше ему казалось, что у него довольно противные соседи.
Они въехали после капитального ремонта на освободившуюся, выморочную площадь. Ту самую, на которой раньше жили тетя Дуня, Настя, Шура, Алеша Попович… Маленький Валерик. Из них никого не осталось. Одни умерли, другие пропали. Алешу Поповича, верно, убили на войне. Во всяком случае, он не вернулся. Был бы жив — вернулся бы. Не бросил бы площадь.