Алкиной - Шмараков Роман Львович
Когда поутру выехали из Севастии, он остановился, повернулся к нам и рассказал, как пересылался с армейскими и почему согласился на их представления, а под конец просил у нас прощения, что учинил все без нашего согласия; причиною он выставлял боязнь, что дело разгласится и дойдет раньше времени до врага, который возьмет свои меры; за всем тем уверял, что нас, когда доберемся, водворят в тихом месте и ни в какие опасности отнюдь не вовлекут. Мы с ним в сердце примирились, видя его скромность и ласковость. Когда двинулись дальше, показался вскоре навстречу нам скачущий небольшой отряд, которого начальник спросил, кто мы, а услышав ответ, сказал, что он трибун, по имени Абдигильд, и что ему от Сабиниана, начальствующего нашими войсками, поручено нас встретить и препроводить, и показал Филаммону свидетельствующие о том грамоты. Отселе мы путешествовали под его начальством, он же повел нас дорогой на Бланд, а оттуда через Евспену, У Претория и Писон. В этих местах никто нас не знал, и мы нигде не задерживались. Когда подъезжали мы к Мелитене, он выказал намерение не миновать ее, как прочие города, но остановиться, затем что у него есть тут дело. Мы у него спросили, какое это дело, а он, видя наше от боязни любопытство, важно отвечал, что в Эдессе Сабиниан, сколько ему ведомо, умилостивляет мертвых, устраивая ради них игры на кладбище, так и он хочет сделать в Мелитене, того ради, что кладбище здесь большое, а персы уже недалеко. От такой стратегемы мы пришли в крайнее удивление. Ктесипп его спросил, подлинно ли в таких затеях бывает польза и откуда о том ведомо, а трибун, примечая наши сомнения, переглядывания и насмешки, грозно отвечал, что ежели Сабиниану то рассудилось за благо, ему, трибуну, и того паче, а если мы его мнения спрашиваем, то он несомнительно уверен, что мертвые великую имеют силу и что не должно начинать войны прежде, нежели с ними примиришься. Кроме того, если довольно разжечь в них гнев и напомнить, кто они таковы и какого славного города граждане, могут они, одушевленные этим лучше, чем кровью, выйти из своего покоя и всем, чем есть, накинуться на врага: читали же мы, сколь часто большие армии на ночной стоянке поражаемы бывают внушением неведомого страха, так что хватаются за оружие, бегут не разбирая куда, топчут костры, разят друг друга, и редко какому полководцу удается это неистовство унять, пока оно само собою не отступит. Приписывают это лесным богам, но напрасно; прямая этому причина – прогневленные мертвые, которые хуже растревоженного осиного гнезда. С такими намереньями он пошел к мелитенским магистратам и, объяснив, кто он такой и по чьим распоряжениям действует, потребовал, чтобы дали ему людей плясать военную пляску, и в требованиях оказал чрезвычайную настойчивость. Магистраты же ему отвечали, что таких людей у них нет, затем что городская стража такова, что военную пляску плясать не умеет, а люди соответственного сословия, то есть акробаты, плясуны и другие многие, сколько их ни было, за военным временем перебрались в Коману и Кесарию, и многие почтенные граждане тоже, и чем ему помочь, они подлинно не видят. Но трибун от них не отставал, крича, что коли намерился это учинить, то учинит, так пусть увертки свои оставят и позаботятся сыскать, что ему надобно. Наконец вспомнили, что один у них остался актер, который за ненадобностью сидит дома. Пошли и разбудили его, дремавшего после обеда; был человек в летах, с перьями в плеши, спросонок испуганный своей славой. Как довели до него, на что его ищут, он отвечал, что военной пляске не учен и не в его возрасте учиться, а танцевал он, бывало, Дафну, так если нам угодно, он ее наилучшим образом станцует. Повели его на кладбище. Нескольких своих человек трибун отправил по городу с извещением обывателям, чтобы затворили двери и ставни и сидели до утра тихо, ибо сказать нельзя, чем мертвые откликнутся, и он за их поступки ручаться не может, того ради лучше поостеречься. За городские ворота выйдя, мы притаились за надгробиями и смотрели, что трибун будет делать, а он, остановясь, поставил актера подле одной могилы и велел начинать. Солдаты на него смотрели кто откуда. Флейтистка, прихваченная с чьего-то обеда прямо в венке, заиграла ему мелодию. Он огляделся и пустился в пляс. Недалеко, однако же, он дотанцевал и остановился, примолвив, что-де запамятовал, надобно было не так, а вот так, и, воротившись к могиле, начал сызнова. Видно было, как ему с непривычки трудно, но скоро он такое почувствовал оживление, что, не рассчитавши, крепко ушибся об одно надгробие с надписью, чтобы разоритель его страдал четверодневною лихорадкою и чтобы ни женщина, ни корова, ни яблоня ему не рожали; оттоле, однако, выправился и, хватаясь иногда за бок, Дафну свою, как умел, докончил. Солдаты глядели на то с одобрением, а мы меж собою решили укрыться немедля в городе, а не дожидаться здесь, пока мертвые из благодарности примутся за свое дело.
II
Мы прибежали в гостиницу, куда трибун нам назначил, и застали хозяина, который, подобно людям по всему городу, в спешке запирал двери и ставни; а как он сперва засовы заложил, а потом начал думать, то остались мы во тьме без светильни и примостились, где попалось, я, Евфим, сам хозяин и с нами забежавший Евтих. Гадали сначала, что мертвецы сделают, и много вздоров насказали, а хозяин заметил, что тщетно на покойников рассчитывать, коли живые свою должность не исполняют. Мы его спросили, о ком он говорит, а он отвечал, что при его промысле много всякого видишь; иное люди хвалят, да только он знает достоверно, что хвалить там нечего; например, Евстафий пребывает в великой славе, только сомнительна его честность. Мы спросили, кто это таков, и он начал сказывать, как недавно этот Евстафий, отряженный от императора посланником к персидскому двору ради мирного договора, возвращался, худо успев в своем поручении и ничего не добившись от персов, но лишь раздражив их надменность. Хотел он ехать в Коману, но здесь зажился, ожидая важных писем. В ту пору случилось приехать в город одному его знакомцу, они разговорились при открытых дверях, так что он, хозяин, их слышал, а кое-что видел; и вот знакомец спрашивает Евстафия, как он успел в своем посольстве: «персы, я думаю, земли под собой не чуяли, когда свиделись с твоим красноречием». Евстафий же отвечает с неохотой, что, несмотря на блестящее начало, не склонил царя к миролюбию, и что ему, словно Танталу, довелось видеть перед собою пышные плоды победы, но не вкусить их, затем что у царя много наушников, которые, потакая его надменности и корыстолюбию, изображают ему войну с римлянами как величайшее благо. Знакомец его никак не хотел верить и только дивился, как Естафиев язык, с его обольстительной властью, способный сломить недоверчивость и укротить невежественное свирепство, не умел сделать из царя персов простодушного феака, впивающего каждое его слово. Евстафий отвечал, что у царя есть наши перебежчики, которые, словно Аллекто, вседневно жалят и бичуют его ум, представляя ему, что после долгих войн, а особливо после достопамятной Гилейи и Сингары, где римляне уступили персам поле и с жестоким поражением вышли, а тому уже пятнадцать лет, доныне ни Эдесса не захвачена, ни мосты на Евфрате, и ничем это не назвать, лишь позором и поношением для персов, кои побеждать умеют, а пользоваться победой им малодушие претит; к тому же маги персидские, кои известно какую власть имеют у царя, с ревностью смотря, как иноземец, из вражеских пределов присланный, в скромном платье и без заносчивости в обхождении, одними речами чарует царя, со всеусердием пекутся, чтобы его в царских глазах очернить, умалить и высмеять. До того доходят, что говорят: смотри, владыка, на этого бродячего мошенника, у нас такие на базарах из оглобли вишню выращивают, и отчего-де римский царь не нашел послать тебе кого-нибудь, одетого хоть бы не хуже твоих конюхов; такие вещи они говорят, боясь, как бы Евстафий, приглашенный на царский пир, одним собою не выиграл для римлян войну, убедив царя совлечь с себя пышные ризы и более всех богатств возлюбить грубый плащ философа.