Виктор Лихачев - Единственный крест
А суть любого наказания ненароком объяснил Сидорину старый учитель и краевед Александр Иванович, с которым его свела судьба, и свела вроде бы случайно. Но нет, ничего случайного в этом мире нет, и чем больше Асинкрит исхаживал дорог, тем глубже это осознавал.
Тогда, в своем домике над тихой речкой, Александр Иванович заговорил сначала о другом. Хозяйка убирала со стола, мужчины вышли на крыльцо, с которого открывался изумительный вид: огромный простор, уходящие за горизонт леса, облака, величественно плывущие по небу.
— Не поверите, я ведь городской, — заговорил учитель. — Пединститут закончил. Все мои однокурсники в город просились, даже сельские, а я вот сюда приехал. Знаешь, почему, Васильич? — очень легко и естественно Александр Иванович перешел на «ты».
— Почему?
— Простор я люблю. Мое это. Как съездил в десятом классе в Константиново — там все, как у нас, только Ока покруче, конечно, нашей речки будет. Кстати, ты был в тех местах? — спросил учитель Сидорина.
— Не помню, — искренне ответил тот. — А что там?
— Ну ты даешь! Есенин там родился… — И продекламировал:
Не жалею не зову не плачу,
Все пройдет; как с белых яблонь дым…
— Вот как, Васильич, сказал! Гений, русский гений.
Асинкрит задумался, вспоминая, затем продолжил:
— Увядая, золотом охваченный, я не буду больше молодым… Правильно?
— Помнишь. Значит, просто не был там. Вот… А на практику меня сюда послали. Приехал, и понял — мое. Конечно, — продолжил Александр Иванович, — народ в наших местах не простой. Хороший, душевный даже, но не простой. Пьют. Жены мужей, а мужья жен поколачивают. По-настоящему жадных до работы мало осталось. Вроде буйные, а в колхозе два года не платили ни копейки, и ничего — молчат себе в тряпочку. Кто-то смирением это назовет, кто-то забитостью…
— А как вы назовете?
— Я? Что ж, коли гостю интересна моя примитивная философия… Ты ведь в наши места сначала к охотникам заехал, по работе. Так?
— Так.
— С одной стороны, мы все до чего-нибудь охотники: до зверя, до добра чужого или баб соседских. А с другой стороны, тянет нас вечером на звезды посмотреть или на простор этот бескрайний. Иной раз так размечтаешься… Да. Почему так? А я тебе скажу: в каждом из нас два начала — человеческое и животное. От зверя — тело, инстинкты, а от человека… Что улыбаешься, не веришь? — вскинулся вдруг учитель.
— Пока не знаю, а улыбаюсь, потому что интересно слушать, — спокойно, глядя в глаза собеседнику, ответил Сидорин. Учитель не отвел взгляда и, видимо поверив в искренность Асинкрита, продолжил:
— Доказать ведь просто, Васильич. Про хирурга Амосова слыхал? Он людям больные сердечные клапаны отрезал, а на их место брал бычьи и свиные. А ты говоришь… На чем я закончил? Да, а от человека — душа. Бессмертная. Но вначале — махонькая и глупая. Трудно ей вначале тело победить, оно ведь свое требует: дай. Ты ему дашь, а оно еще хочет. Ты — еще, а оно уже в обиде: другой, мол, свое тело лучшим куском балует. Что или кто помогает человеку? Сначала — родители. Плохого они своему чаду не пожелают, а коли забалует — уму разуму наставят. Не зря народ в старину говорил: без ремня — какое воспитание?
— А обязательно ремень, Александр Иванович? Вы же педагог.
— Педагог… Не люблю я этого слова, не наше оно. Учитель я, сельский учитель. И знаю, что одному достаточно слово сказать, и он все поймет, а другого надо выдрать, как сидорову козу. Да, обидится вначале, но вырастит — спасибо скажет. Я своему отцу по гроб жизни обязан: решил в пятнадцать лет школу бросить и на север завербоваться. На дорогу денег раздобыли с дружком своим, еды кое-какой. Отец узнал… Ох, и выдрал же он меня! Плакал, но драл. Потому что любил и добра мне желал. А скажи отец мне тогда: езжай, мол, сынок, — чтобы сталось со мной? Сейчас за образование взялись. Реформируют, видите ли.
— Зачем реформируют? — серьезно спросил Асинкрит.
— Этой власти, — Александр Иванович сделал упор на слове «этой», — образованные люди не нужны. Чтобы Гагарина в космос запустить — до каково уровня образование нужно поднять? Тем более, после войны всего шестнадцать лет прошло. Того же Амосова тоже кто-то учил сердце оперировать? А теперь — плохое у нас образование… Ладно, это уже другой разговор.
— Значит, Александр Иванович, пороть тоже надо? — думая о своем спросил Сидорин.
— Обязательно, Васильич! Но не перебивай. Идем дальше. Человек вырастал, семьей обзаводился, а все равно, родителей почитал и слушал. Да и других авторитетов для мужика хватало — священник, врач, учитель, пристав… А потом — вжик! — и нет авторитетов. Старики мне рассказывали, жил какой-нибудь Пашка, ни кола, ни двора. И вдруг — начальником стал. В партию вступил, наган дали, а самое главное — дали власть. А в нем, в Пашке этом ни ума, ни совести. Остановить его некому! Товарищ из города, такой же начальник, только еще выше, говорит: ты — беднейшее крестьянство, ты наш союзник. А через двор с союзником — дед Алексей живет. Сам работает из последних жил, и пятеро сыновей пашут. А теперь угадай с двух раз, кого Пашка первым делом раскулачивать пошел?
— И одного раза достаточно…
— Правильно. А потом, уже став Павлом Семенычем, он меня, юнца, уговаривал свою дочку страшную, прости Господи, в жены взять: рубах мол, у меня, за всю жизнь не сносишь… Как представил я, сколько крови и слез на тех рубашечках… Эх! Слушай, Васильич, давай еще по одной?
— Погодите, Александр Иванович, а в учебниках нам говорили, что крестьянам жилось до революции плохо…
— Васильич, Васильич, наивный ты человек, а когда крестьянин на Руси хорошо жил? Тут дело в другом. Меня спрашивают часто: ты за демократов или за коммунистов? Я за справедливость. Если я знаю, что победил в Пашке зверь, так я об этом и скажу, и напишу. Но когда я узнаю, как жил здесь и властвовал помещик Аксентьев, скажу правду и о нем. Сейчас ведь как: соберут конференцию краеведческую, про помещика доброго расскажут. Слушаю я, и радуюсь. Но когда девчушка лет двадцать пять вывод делает: такими все помещики были, что я ей могу сказать? Дура. Дура она и есть. Ведь это вдуматься: русские, православные, на одной земле живем, а один у другого — раб. И ладно б по справедливости: в старину, когда одни воевали, кто-то должен был землю пахать, вот крестьян и прикрепили. А потом, когда дворянству вольность дали, почему о мужике забыли? Я про Аксентьева тебе сказал. Куда там Салтычихе до него! Всех невест сначала к нему водили. Тьфу! Разве же это по-людски? Как же крестьянину не затаить обиду? Но все равно, когда человек звереет — нет тому оправдания. Я не заговорил тебя?