Михаил Кононов - Голая пионерка
«Не Мария ведь я! — говорит ему дева. — Просто Муха — и все. Что-то путаешь ты, Лукич! Пионеркам богов рожать — занятие классово чуждое!» — «Так ведь я и не совсем Лукич! — мужичок бороденку поглаживает. — Проснешься — поймешь. Все тайны тебе откроются, все печати падут. Если проснешься, конечно. А то ведь, гляди, проспишь, неровен час, второе пришествие Господа нашего, окончательное всеобщее воскресение. Так что бдительность повышай, бляха-муха, не проспи нас всех вдрызг, приснодева шалавая…»
Дрыгнул начищенным сапогом Маркс Лукич, завел свою красную мотоциклетку с полоборота. Крылами самолетными захлопал, чудак-человек, гаркнул по-петушиному, яко фельдмаршал Суворов в одноименной кинокартине, когда переходил Альпы с горки вниз прямо безо всяких салазок, воодушевляя войска примером бесстрашной своей задницы, — да и ринулся с места в карьер прямо на Муху, попердывая мотором да горохом треща армейским — пень старый. Отскочить она не успела. Мотоциклетка же взвилась на дыбы, как Сивка-Бурка, заржала басом и в небо прянула — жуть! Как будто бы между товарищем Марксом и Мухой невидимая стояла прозрачная стена, по ней и въехал он обратно в свой вышний рай. Только колеса мелькнули и крылья с красными звездами. Круглые, крепенькие, широкие крылышки, точно как у «ястребка» в ленинградском небе. От грохота мотоциклетного и пробудилась — от самолетного воркотанья.
Очнулась — а «рама», разведчик немецкий, над землянкой пролетевший ночью, уже далеко в тылу еле слышен. А Лукич стоит перед Мухиным топчаном на коленях. На нее слезящимися глазами смотрит, крестится и шепчет: «Благословенная Ты в женах и благословен Сын Твой, Иисус…»
— Ты чего? — Муха ему испуганно. — Совсем уж рехнулся?
— Молюся. А тебе чего? — Лукич отмахнулся досадливо. — Дрыхнешь и дрыхни себе. Ну? — он переступил на коленках, кряхтя и морщась.
Так ты что ж — на меня, что ль, молишься? Я-то при чем тут с богами вашими? Ты, совсем уже, бляха-муха!..
— Побогохульствуй мне! — Лукич прикрикнул. — Иконы-то нету! За неимением гербовой, как говорится… А и чем ты, дева, хуже иконы будешь, так-то говоря? Венчик вокруг башки твоей пустой подмалевать, дитенка к сиське подсунуть — и готовая Дева Мария. Утоли Мои Печали — как согласно всех уставов нам гласит — такие же и под глазами фонари, и худущая, как три года не кормлена.
— Не Мария я — просто Муха, — шепотом дева пробормотала, вспомнив на слове «Мария» весь свой дивный сон разом и перепугавшись, что слова ее собственные то снятся, то сами собой говорятся — опять, значит, заплуталась, спутала сны Лукича со своими, — уж не потому ли, что вход в землянку заколотила сама?
Пока Ростислав жив был, Муха, впрочем, и думать забыла про старичка на мотоциклетке. Каждый вечер — в лесок, как в наряд. Возвращалась заполночь, измученная ласками жениха, с тяжестью в животе, но так и не расстегнутая. И целовала она Ростислава не раз в губы. Почему-то хотелось самой. Вот ведь как природа устроила — научная фантастика!
А ровно через недельки две так примерно залетел он, соколик ясный, перед внезапной дуроломной атакой к ней, в пулеметное гнездо, в щеку Муху чмокнул. «За тебя, родная, биться буду!» — крикнул, всхлипнув. Сам бледный — жуть. Осип Лукич отвернулся, сплюнул. Только одно слово и сказал: «Пов-видло!..»
После боя, устроенного лишь по требованию нового дивизионного начальства проверить боеспособность на флангах, принесли санитары защитничка Ростислава на плащ-палатке. А голову его — отдельно, в мешке рогожном. Хоронить-то положено с головой, для этих целей мешки и выдаются. Лукич у него с руки часы снял — миниатюрные такие, блестят на солнышке — не передать до чего.
— Керболы-то рыжие, гляди-ка, — Лукич головой покачал.
— Почему рыжий?! — Муха обиделась. Она как раз Ростислава в губы мертвые целовала и гладила его русые волосы, пока никто не видит: то так голову повернет, то этак, все не нацеловаться дурынде, смешно даже, раньше надо было, — так про себя и твердила, — раньше надо было, раньше, бляха-муха! А сама про себя еще глубже понимала, что если бы можно было как-то так забрать эту любимую голову тяжелую с собой, и возить везде по войне, и целовать иногда по ночам, — то больше бы ничего и не нужно фактически, уж будьте уверочки. Вот и обиделась на Лукича:
— Какие же мы рыжие? И никакие мы не рыжие вовсе, а настоящие русые! Да, Ростик? Скажи дяде: я лусый! Да? Я лусый! Сказы!
— Хорош дурью маяться! — Лукич ее оборвал. Отобрал лейтенантскую голову, в мешок завернул. — Я говорю — байки у него рыжовые. Ну — золотые значит. Часы-то. Раскумекала, доча? Я про часы.
Муха закивала головой радостно, стремясь показать Лукичу, что не только вполне нормально сознает его слова, но и поняла уже, до чего глупое проявила, совершенно детское поведение с головой Ростислава. Как чудачка какая-то, честное слово!
— Повезло тебе, доча! — Лукич закурил. Хоть один мужик за тебя лично и совершенно сознательно жизнь отдал. В мирное-то время такого не дождешься, будь ты хоть самая занудная недотрога…
А часы те Муха потом капитану одному отдала. Молодой оказался, а уже весь седой. Веселый такой, все грозил: я, мол, тебя усыновлю! А она ему в ответ: не усыновлю — удочерю! Вот смех был! Капитан всё анекдоты травил. Между шутками да анекдотами Мухе легко с ним было, да и быстро все получалось, не успевала устать и обозлиться. Наоборот, смеялась под конец, когда он ей докладывал: «Проверено, мин нет!» Вот и подарила часы, что не мучил, не травил душу. Интересно все-таки, как же его звали-то? Всех хороших людей либо Колей зовут, либо Сашей, давно заметила. Саша, наверное. Нет, все-таки Коля! Николай Сергеевич. Ну да, Николай Александрович… Или все-таки Саша? Александр… Нет, наверное, все же не Александр… Да господи же — Коля, Саша, — мировой парень и все, веселый. Погиб, наверное. Он сапер был, на разминирование приезжал, в командировку, из-за Мухи только и задержался на три дня. Точно погиб. У всех саперов одна судьба, давно известно. Самая страшная судьба…
Нет уж, хоронить своего барашка безголового Муха не пошла — мерсите вас с кисточкой! Хотела сама-то, по правде говоря, да Лукич отсоветовал, спасибо. А ночью вдруг разревелась, как девчонка, — стыдно вспомнить. Что всякий мужик, если с ней хоть раз в дружбу вступит, обязательно его убьют скоро. Муха заметила давно. Удивлялась, конечно, сначала, а потом-то привыкла. Лукич, кстати, этому странному положению дел даже объяснил причину. Он с Мухой как-то раз сам об этом заговорил. Кого из офицеров роты в тот день пуля шальная нашла — и не вспомнить. Вроде был младший лейтенант какой-то, то ли старший. Брюнет, кажется. Да, курчавый такой, чернобровый. Нет, курчавый до него еще на мине подорвался. В общем, как-то после ужина Лукич спрашивает: