Джим Гаррисон - Волк: Ложные воспоминания
Ну вот, вояки кончились, я спустился с холма и перемахнул через проволочный забор — сейчас у меня так уже не получится, равно как играть в классы у парковочных столбов или подтягиваться сто раз на одной руке. Боже, тела обызвествляются, потом гниют. Прошло несколько минут, и меня подобрал инженер-химик, очень дотошный и любопытный. Где мой чемодан? Украли. Удовлетворен. Чем я занимаюсь? Работал в компании по сносу старых зданий. Тяжелая работа? Да, двенадцатифунтовая кувалда вообще-то тяжеловата. Хорошо платят? Да, четыре доллара в час. На это он сказал, что профсоюзы заходят слишком далеко, слишком далеко, слишком далеко. Сколько вы получаете? Не твое дело. Ага. Так куда заходят профсоюзы, поинтересовался я. Он сказал, что, если бы в машине было радио, мы послушали бы музыку или какую-нибудь игру, но это машина компании. Я сказал, организуйте профсоюз и потребуйте радио. Умник, сказал он. Затем принялся рассказывать о своей жизни, словно считал это обязанностью, — как на мыльной фабрике в Цинциннати он поднимался по служебной лестнице, о своих троих детях, как больно кусается собственность и налоги. Еще о конференции, на которую он ездил в Сан-Франциско, как там устроили настоящий бал, я имею в виду настоящий бал с красивыми дорогими проститутками. Вам, богатым, везет, сказал я, все вам задаром, деньги к деньгам. Черт возьми. Мы столько работаем, надо же как-то выпускать пар, и ради бога, если говорить по сути, мыло — это очень важно. Чтобы мылиться, подумал я про себя. Он вздохнул и спросил, много ли у меня было подружек. Я сказал, всего одна, и мы храним себя для брака. Не хотелось пускаться в бесцельные разговоры о сексе. Клонило ко сну, и холод уходил из одежды, подсыхавшей на бьющем сквозь лобовое стекло солнце. Я думал о ней, но как-то странно: она была похожа на птицу, точнее, становилась птицей, голова дергалась и металась в такт словам. Ее трусы казались тяжелыми от перьев, а грудь — одна, но большая — мягкой от пуха. Мыло говорило, что в Синси шел дождь, какие-то общие слова о спорте, потом мы долго спорили о паритете цен на сельхозпродукцию. Я снова думал о ней, о том, кого я увижу раньше, стоит ли спрашивать Барбару, мой ли это ребенок, или лучше вообще с ней не видеться. В Нью-Йорке девицы из Миссисипи и Луизианы впадают в бездумную распущенность. Наверное, им не хватает тепла после надежного дома, хороших школ, денег, но все это достается городу — и деньги, и природное обаяние, и бесцельность. Он высадил меня в Гаррисберге, хоть и не скрывал, что едет дальше. Типичный придурковатый бизнесмен, но мне бы его самоуверенность. Приспичило знать, не курю ли я «травку». Конечно, конечно, только этим и занимаюсь. Ну, сказал он, я химик, и это настоящий бич. Хорошее слово «бич», сказал я, но вы же вроде бы делаете мыло, при чем здесь трава? Я руководитель, сказал он, и работаю в центре города, а фабрика на окраине. В Гаррисберге я прождал всего полчаса, затем меня посадил к себе молодой мужик с пачкой «Лаки» в закрученном рукаве футболки и с вытатуированным орлом на предплечье. Радио играло слишком громко, так что особенно не поговоришь, разве только каждый час начинались новости, и тогда мы разговаривали. Он недавно вернулся с флота и сказал, что женщины в Норфолке и Виргинии слишком сговорчивые, но если взять увольнение в выходные и отправиться в Ричмонд, то можно подцепить милую деревенскую девушку. Я никогда не был в Ричмонде, но к концу разговора почти верил, что был, соглашался со всем, что он мне втолковывал, и добавлял собственные малоприличные подробности. Поздно вечером, когда мы приехали на Стейтен-Айленд, я уже твердо знал, что когда-нибудь доберусь до Ричмонда и познакомлюсь там со свежей деревенской девушкой, не то что эти сговорчивые толстоногие свиньи из Норфолка.
Я проехал в автобусе через весь остров и, приняв немного на грудь, отправился пешком к парому. Бармен еще спросил, не из Флориды ли я, часом, с таким красивым загаром, — на это я ответил, что работал на воздухе там, где почти всегда солнце. Он глубокомысленно согласился. Я почти час прождал парома на щербатом причале, поглядывая одним глазом на группу негров, жутко пьяных, но веселых, и на двух одутловатых угрюмых юношей, смотревших на всех маленькими глазками, утопленными в физиономиях, словно оливки в пиццах. Взойдя на борт, я тут же поднялся наверх сначала к поручням — смотреть на тускло исчезающий остров, потом на нос — наблюдать за медленно подползающим Манхэттеном. Под нами черная, черная вода. Как-то я не очень уверен, что корабли вообще способны плавать. Сколько лет этому кораблю, сэр, на котором я катался раз десять с разными девушками? С первой мы жили вместе, и однажды я рассказывал ей, что, мол, прямо сегодня около полудня видел настоящего писателя — на углу Пятьдесят седьмой и Пятой стоял высокий огромный Олдос Хаксли, смотрел на все туманным взглядом и держал за руку молодую девушку. Она была очень хорошенькая, эта молодая девушка, и я шел за ними по Пятой, пока они не повернули на Пятьдесят третью и не вошли в Музей современного искусства, а денег на билет у меня не было. Хотелось подслушать, о чем они говорят, не скажет ли он что-нибудь такое же остроумное, как в «Желтом Кроме», «Контрапункте» и других книгах о моих ровесниках — парнях, у которых души — «тонкие мембраны». В свой последний школьный год я изо всех сил притворялся одним из таких молодых людей, добавляя себе в качестве bouquet garni[90] изрядную дозу Стивена Дедала.[91] От соплей и самодовольства меня спасло лишь погружение с головой в Уитмена, Фолкнера, Достоевского, Рембо и Генри Миллера — они стали моей постоянной подкачкой, пищей, позволявшей избежать меланхолии. В восемнадцать-девятнадцать лет в книгах черпаешь не удовольствие, а силу. На протянутую через комнатку веревку я повесил два портрета: один — Рембо, а второй — желтоватый портретный рисунок Достоевского с высоким шарообразным лбом, словно заключавшим в себе все зло и всю радость, когда либо известные человеку, торжество и обреченность одновременно. Но жизнь всегда получает преимущество, и, если ты собираешь в ресторане посуду, или машешь мотыгой, или закидываешь на сеновале скирды сена, приземленность работы задавит величие книг. Для нищего чужака из глубинки первый сэндвич с горячим пастрами — чудо, в которое трудно поверить. Почему у нас дома нет такой еды? Или львы у входа в библиотеку, и одна только мысль, что мне позволено сколь угодно долго там бродить и смотреть на рукопись самого Китса. Воистину город золотой, думал я. И восторг первой марихуаны в углу «Файв-спот», где Пеппер Адамс играл с Элвином Джонсом,[92] который заводил на полчаса барабанное соло, рыча и обливаясь потом, так что его синий костюм становился черным. В восемнадцать лет я был готов с болью вобрать в себя все и бродил по этому городу в вязком, будто сон, изумлении.
Теперь, два года спустя, я подползал на пароме к Бэттери, и город казался мне плоским, словно нарисованным, — клеймо на горизонте, сочащееся гноем, грязью и холодной злобой. Ни обещаний, ни будущего. Я войду в него и сразу выйду после двух коротких визитов. Если только не подвалит счастье посмотреть, как его сровняет с землей гигантская приливная волна, поднятая кометой, что нырнет в Атлантический океан в нескольких милях от берега и запрудит бухту мертвыми кальмарами. Вода подо мной была мокрой и вонючей — моторы ревели на реверсе, паром становился на якорь. Сяду в трамвай, доеду до мидтауна и буду бродить там до рассвета. Как ни странно, в Нью-Йорке мне совсем не страшно. Возможно, все дело в невинности, с которой я болтался по Гарлему, Испанскому Гарлему, Нижнему Ист-Сайду, и, конечно, в потрепанном виде: неприметно одетый человек — плохая добыча. Даже если он расселся на скамейке в — как я потом выяснил — Нидл-парке. Запросто болтает с ворами и проститутками, выпытывая, чем они живут и о чем думают. Приятель сказал, что меня никто не трогает из-за болтающегося глаза — с ним я страшен и сам похож на преступника. Сколько раз, когда я спрашивал о чем-то посторонних людей, они вздрагивали и оглядывались через правое плечо, не обращаюсь ли я к кому-то другому. Как бы то ни было, я не чувствовал опасности. И без колебаний шел, куда хотел. Пожив три раза в этом городе, я лишь дважды попадал в ситуации, которые можно как-то соотнести с насилием. Мы ехали в метро на вечеринку в Дальний Рокуэй, когда молодые гопники принялись вспарывать ножами сиденья, а затем, уже в Бруклине, высовываться в открытую дверь и таскать с платформы снег. Нас было пятеро — три девушки из Барнарда, я и один мой приятель, сандальных дел мастер из Виллиджа. Его девушка сказала одному из этих уродов, чтобы, мол, не вздумал бросать в нее снегом, — что тот немедленно и проделал на ближайшей остановке. Мы гнались за ними по всей платформе, приятель, схватив одного за волосы, повалил на бетон, а я добежал за другим до самого края и стал орать: чтоб тебе долбануться о третий рельс, хуесос. Но он перескочил через полотно и влез на забор. Вернувшись на платформу, я увидел, что кондуктор держит поезд, а первый урод сидит на бетоне и воет. Мой приятель дожидался меня с полной горстью волос, выдранных в конце погони. Он сказал, что вмазал уроду разок-другой и с него хватит. Когда мы вернулись к девушкам, моя сказала, чтобы я никогда больше этого не делал, если не хочу, чтобы меня пырнули ножом. Впрочем, за несколько месяцев езды в нью-йоркском метро я видел и не такое, и ни кондукторы, ни кто-либо из работников ни разу не вмешались. Другой случай был неприятным, поскольку виноват я сам. Мы сидели с какими-то людьми в популярном среди художников баре. Потом я зашел в туалет, и хорошо одетый мужчина, стоявший над писсуаром, сказал: вам, пидорам, нравится этот бар, правда? Когда он стал причесываться, я с размаху засадил ему в ухо, потом еще пару раз в голову, в плечи и в солнечное сплетение — так, что он повалился на колени. Я раздавил ногой слетевшие на пол очки. Он сел, глупо на меня посмотрел, схватился за голову и опять сказал, что я пидор, после чего я сунул его башку в унитаз, где что-то плавало, вышел из туалета и вернулся к столику. Он тоже выбрался, что-то шепнул бармену, тот подошел ко мне и сказал, чтобы я прекратил бить их постоянных посетителей. Один из художников объяснил, что у этого парня такая «мода» — получать по морде в туалете. Мне было очень неловко, но они быстро замяли тему и вернулись к разговору о Кунинге.[93] Я ведь сам ненавидел насилие любого рода с тех пор, как впервые увидел драку, — меня тогда затошнило и подкосились ноги.