Джим Гаррисон - Волк: Ложные воспоминания
После второго сеанса из кинотеатра стали выходить местные, я засмотрелся на одну девушку с длинными светлыми волосами и в невероятно тесных «ливайсах». Возьми меня домой. Фонари над входом погасли, и по главной улице с рычаньем проехал грузовичок, едва не задев киношников. Я прошел несколько кварталов до парка. Приятно гулять под холодным ветерком и под комками тополиного пуха. Слышится стрекотание сверчков, а в оранжевой дымке города рокот разгоняющихся машин. Ночь безлунная. Над входом в парк горят фонари, по земле разбросаны пивные банки. Я укладываюсь на стол для пикника, но из полусна меня выдергивает страшноватое рычание собак. Где мой нож. Самая большая, кажется, смесь колли с овчаркой, с ворчанием приближается к столу. Я говорю ласково, иди сюда, малыш, и она начинает прыгать и вилять хвостом. Вот уже вся четверка скачет вокруг стола, чтобы их погладили. Потом в парк заруливает машина, и собаки убегают. По радио опять кантри, две пары что-то пьют, а в свете фар — я. Эй, пацан, что ты там делаешь, окликает меня мужчина. Сплю. Они смеются и говорят, чтобы я шел куда подальше, потому что они тут немножко погуляют. Я встаю и ухожу из парка подальше от их машины. Пожалуйста, отстаньте от меня — я так устал, что, если меня кто-то ударит, всажу нож по самую рукоятку. Через десяток кварталов я вижу школу и иду через зеленую лужайку к окружающим ее кустам. Лезу в заросли и, пока устраиваюсь, замечаю, как по середине улицы трусит та самая четверка собак. Мои друзья. Школьная радость. Теперь еще девчонку в «ливайсах» или под сиренью на зеленом лугу. Садись в автобус и вали отсюда к чертовой матери, спать будешь под дизельный вой на широком заднем сиденье. От здания пахнет мелом и очистителями, или мне кажется. Правда, все школы пахнут одинаково? Хорошо, если в городе нет гремучих змей, а то я видел одну такую на дороге, раздавленную и засиженную мухами. Жирную, с большой головой. Я отрезал вонючие гремучки и сунул их себе в карман. Запах гнилых огурцов. Только греметь ими не надо, а то ее братья и сестры услышат и надумают заявиться из пустыни в гости. Интересно будет проснуться под одеялом из гремучих змей. Или на здоровом шаре из спящих змей вместо подушки — как они скручиваются клубком и устраиваются на зимнюю спячку в норы к луговым собачкам. Притащить их на завтрак и перепугать народ в городе. Почти не спать четверо суток, и мои адреналиновые железы уже размером с детскую головку. Сейчас меня найдет девчонка в «ливайсах», но стянуть их с нее будет невозможно, тогда я засажу ей между грудей, как наутро той библиотекарше из Беркли, глядя на каждый из этих непроизвольных и бездумных выпадов. Мне бы яичницу или стейк. Я повернулся лицом к улице и заснул, не сводя слепого глаза с углового фонаря.
Я съел банку аргентинского мяса и стряхнул с горячих углей какой-то мусор. Мишка-Смоки[87] всегда начеку. Фляга наполнена, а в мешке у меня, кроме рыболовной лески, только пакетики с изюмом и орехами. Я предпринял еще одну безнадежную попытку разобраться в показаниях компаса — на случай, если запутаюсь в сочленениях своего круга и потеряю среди ночи дорогу в семистах ярдах от палатки. В двенадцать лет я заблудился в непроходимом болоте, вся одежда тогда покрылась тиной, но потом услышал, как всего в нескольких футах по невидимой просеке едет машина. Да и как вообще можно заблудиться всерьез, если искать нужно всего-навсего палатку, на дворе лето, в лесу полно еды, и всегда можно соорудить шалаш из кедра или березовых жердей. Блуждание предполагает далекий край, который ты ищешь, и теплый центр, где откроется дверь — железная решетчатая дверь с марлей от мух — в желтую кухню с плитой и хлопочущей за ней женщиной. Она обернется, и ты поймешь, кто она — мать, жена или возлюбленная. Или незнакомая до сей поры царица тьмы, что уведет тебя куда-то, на твою беду. Направляясь к едва различимым на западе холмам, я чувствовал, что этим вечером мне до палатки не добраться. На миг разозлился на волков — я знал, что они здесь и знают о моем присутствии, однако за несколько поколений выучились не показываться на глаза прямоходящим. Потом я успокоился опять, подумав об арктическом волке, весящем сто девяносто фунтов, в точности как я сам. До чего было бы приятно прогуляться с таким приятелем, спина выше твоего пояса, а голова и зубы ласково трутся о плечо. Наверное, их можно было бы как-то одомашнить, но только так, как они сами это понимают, и чтобы они остались в своем мире. Естественно, о том, что они такие тяжелые, узнали, только когда стали их стрелять. Жар бросается в голову, от гнева лес у меня перед глазами краснеет. Не самое худшее применение моей жизни — стрелять на Аляске в аэропланы, с которых они стреляют в волков. Кажется, я нащупал подходящее для себя благое дело, свою персональную священную войну — возможно, участие во всяких других ужасах имело бы и больший вес, однако именно это я смогу, пожалуй, делать хорошо.
IV
НЬЮ-ЙОРК
Сейчас полночь. Только ради тебя, Лючия, я прячу от света свои раны. Идет дождь, и я почти сплю. Потом, в первом молочном свете, с холма стало видно, как уезжают машины. Моряков больше нет, и открыты только две будки, по одной с каждой стороны шлагбаума. В воздухе приятная игольчатая морось: всю ночь шел прерывистый дождь, в отдалении гремел гром, сверкала молния, затмевая пламя домны, затмевая фары грузовиков, дуговые лампы над будками, освещая траву и листья вяза, под которым я лежу, свернувшись калачиком и промокнув. Поздно вечером, еще до того, как набежали все эти стопщики, по большей части моряки, я прошел две мили вдоль хайвейной связки в сторону Питсбурга, купил гамбургер и пинту виски. Затем опять взобрался на холм и улегся там под первые капли дождя, надеясь, что в мае ночи уже теплые, попивая виски и думая, что всего за лишний доллар можно было купить другой виски, который не обжигал бы так горло и не застревал бы в нем, прежде чем провалиться вниз. Когда-нибудь янтарная жидкость будет шелковистой, и мне нальет ее из хрустального графина Аннабель Ли.[88] Виски кончился, и я заснул, проснулся с мыслью, что моряки, должно быть, все уехали, но их еще оставалось пять человек, так что я заснул опять под стрекотание сверчков, шипение под дождем дуговых ламп, пение на холме у меня за спиной одинокого козодоя и грохот огромных дизельных грузовиков, десять раз переключающих передачу, чтобы разогнаться до нужной скорости.
Она попросила меня приехать в письме из одного абзаца на розоватой бумаге, пахшей не то настурцией, не то гнилой капустой. Предполагались, очевидно, фиалки. Я думал о ней несколько дней, после чего пошвырял с моста учебники — я изучал историю искусства и несколько часов в день работал плотником. Я выбрал историю искусства, чтобы сидеть в больших темных залах и разглядывать слайды с изображениями картин или зданий, которые мне хотелось когда-нибудь увидеть. Два года назад я собрал тысячу долларов на поездку во Францию, но спустил их на сложную операцию глаза. Три года копить деньги, чтобы добрый хирург отобрал их за три часа абсолютно провальной топорной работы. Хорошо получать триста тридцать три доллара в час за то, что знаешь толк в глазных яблоках. Он счел мое возмущение необоснованным — ведь он мне ничего не обещал. Я уехал в пятницу, забрав чек, оказавшийся совсем ерундовым, так как несколько дней подряд нас поливало дождем. Попытался занять у кого-нибудь денег на автобус или на поезд, но мои немногочисленные друзья сами были на мели, а в банке поинтересовались, что я готов им предложить в качестве гарантии. Дурными вечерами мы с приятелем составляли план ограбления какого-нибудь банка, и теперь, выходя от них ни с чем, я мечтал, как в один прекрасный день вернусь и выгребу этот банк подчистую. Помните меня? Вы не дали мне ссуду. Бах-бах-бах-бах, свиноебы-капиталисты. Пожалуй, я буду стрелять в пол у них под ногами. Не хотелось бы кого-нибудь ранить. И все же до сих пор путешествие было приятным, а машины ловились легко. Мне нравилась зелень полей Огайо, запах гниющей люцерны от сеносушилок. Зеленый горячий запах. Даже Питсбург для разнообразия показался приятным, тугой ветер разносил повсюду мусор. Теперь, однако, жопа, поскольку люди первым делом подбирают солдат и матросов. Америка прежде всего или ДОЛОЙ ЭРЛА УОРРЕНА,[89] как сообщал плакат на выезде из Каламазу; «каламазу» — это по-индейски «чих», или «вонючий горшок».
Ну вот, вояки кончились, я спустился с холма и перемахнул через проволочный забор — сейчас у меня так уже не получится, равно как играть в классы у парковочных столбов или подтягиваться сто раз на одной руке. Боже, тела обызвествляются, потом гниют. Прошло несколько минут, и меня подобрал инженер-химик, очень дотошный и любопытный. Где мой чемодан? Украли. Удовлетворен. Чем я занимаюсь? Работал в компании по сносу старых зданий. Тяжелая работа? Да, двенадцатифунтовая кувалда вообще-то тяжеловата. Хорошо платят? Да, четыре доллара в час. На это он сказал, что профсоюзы заходят слишком далеко, слишком далеко, слишком далеко. Сколько вы получаете? Не твое дело. Ага. Так куда заходят профсоюзы, поинтересовался я. Он сказал, что, если бы в машине было радио, мы послушали бы музыку или какую-нибудь игру, но это машина компании. Я сказал, организуйте профсоюз и потребуйте радио. Умник, сказал он. Затем принялся рассказывать о своей жизни, словно считал это обязанностью, — как на мыльной фабрике в Цинциннати он поднимался по служебной лестнице, о своих троих детях, как больно кусается собственность и налоги. Еще о конференции, на которую он ездил в Сан-Франциско, как там устроили настоящий бал, я имею в виду настоящий бал с красивыми дорогими проститутками. Вам, богатым, везет, сказал я, все вам задаром, деньги к деньгам. Черт возьми. Мы столько работаем, надо же как-то выпускать пар, и ради бога, если говорить по сути, мыло — это очень важно. Чтобы мылиться, подумал я про себя. Он вздохнул и спросил, много ли у меня было подружек. Я сказал, всего одна, и мы храним себя для брака. Не хотелось пускаться в бесцельные разговоры о сексе. Клонило ко сну, и холод уходил из одежды, подсыхавшей на бьющем сквозь лобовое стекло солнце. Я думал о ней, но как-то странно: она была похожа на птицу, точнее, становилась птицей, голова дергалась и металась в такт словам. Ее трусы казались тяжелыми от перьев, а грудь — одна, но большая — мягкой от пуха. Мыло говорило, что в Синси шел дождь, какие-то общие слова о спорте, потом мы долго спорили о паритете цен на сельхозпродукцию. Я снова думал о ней, о том, кого я увижу раньше, стоит ли спрашивать Барбару, мой ли это ребенок, или лучше вообще с ней не видеться. В Нью-Йорке девицы из Миссисипи и Луизианы впадают в бездумную распущенность. Наверное, им не хватает тепла после надежного дома, хороших школ, денег, но все это достается городу — и деньги, и природное обаяние, и бесцельность. Он высадил меня в Гаррисберге, хоть и не скрывал, что едет дальше. Типичный придурковатый бизнесмен, но мне бы его самоуверенность. Приспичило знать, не курю ли я «травку». Конечно, конечно, только этим и занимаюсь. Ну, сказал он, я химик, и это настоящий бич. Хорошее слово «бич», сказал я, но вы же вроде бы делаете мыло, при чем здесь трава? Я руководитель, сказал он, и работаю в центре города, а фабрика на окраине. В Гаррисберге я прождал всего полчаса, затем меня посадил к себе молодой мужик с пачкой «Лаки» в закрученном рукаве футболки и с вытатуированным орлом на предплечье. Радио играло слишком громко, так что особенно не поговоришь, разве только каждый час начинались новости, и тогда мы разговаривали. Он недавно вернулся с флота и сказал, что женщины в Норфолке и Виргинии слишком сговорчивые, но если взять увольнение в выходные и отправиться в Ричмонд, то можно подцепить милую деревенскую девушку. Я никогда не был в Ричмонде, но к концу разговора почти верил, что был, соглашался со всем, что он мне втолковывал, и добавлял собственные малоприличные подробности. Поздно вечером, когда мы приехали на Стейтен-Айленд, я уже твердо знал, что когда-нибудь доберусь до Ричмонда и познакомлюсь там со свежей деревенской девушкой, не то что эти сговорчивые толстоногие свиньи из Норфолка.