Лоренс Даррел - СЕБАСТЬЯН, или Неодолимые страсти
— В том, что вы говорите, есть дьявольская несообразность.
— Здравый смысл, разбавленный виски. Теперь все будет казаться яснее и яснее, коли вы признали, что я существую или что вы существуете лишь относительно меня! Сократ жил единственно в сознании Платона, Фрейд — в сознании Юнга, вот так. Бандитская цепочка. Сэм как-то сочинил лимерик на эту тему.
Кто отправляет в чистку член,
Рискует получить крючок взамен,
И чтоб восстановить свое добро,
Он к шлюхе понесет его,
Она — Венера для него.
— Точнее, пожалуйста, опять какой-то бред!
— Все очень просто, Обри. Если суперэго в действительности Бог-отец, тогда мужчина — единственное животное, у которого одно яйцо выше другого, ведь никто другой не носит свои яйца в таком положении. Женщины обнаружили это и стали соперничать, драться, метать стволы,[65] лазать на скользкий столб, бороться в грязи, писать, рисовать, писать стоя, прочищать горло, как — лучше, — чем мужчины. Я уязвлен, morfondu,[66] у меня кровь стынет в жилах от этого действа. Вот что происходит, когда им позволяют участвовать в войне.
— Во всяком случае, они свободны, и можно этим воспользоваться.
— Как сказать.
И он уныло прочитал две стихотворные строчки:
Сумчатый Сатклифф с отличной мошонкой
У телефона сидит в ожидании трели презвонкой.
Вдруг, напомнив всплывающего на поверхность кита, лежавший Гален напрягся и вскочил, как будто его подбросило пружиной.
— Боже мой, где я? — спросил он в изумлении, после чего так же неожиданно закрыл глаза и вновь провалился в глубокий сон.
— Если он может спать, несмотря на ваши изыскания, — проговорил Обри, — ему ничто не помешает выспаться.
— Я еще не обо всем рассказал, — стараясь говорить тише, продолжал Сатклифф, но прежде дав лорду Галену пару минут, чтобы он покрепче заснул. — Я не рассказал вам о Распятии в самый памятный вечер, тем более что он был последним и худшим из всех. Примерно в полночь, может быть немного позднее, пришло довольно много актеров или участников карнавальной вечеринки в экстравагантных шляпах с перьями, в причудливых масках, с нечеловеческими носами. Все они были более или менее пьяны, и обнаженные сирены начали с большим удовольствием раздевать их, словно снимать плоды с деревьев, и облачаться в их шляпы, носы и все прочее, а тем временем громко звучала музыка и все набрасывались на еду, за исключением тех, кого, как крошку Краваш-Биш, надо было поучить крапивой. Не говорите мне, где они их отыскали в такой поздний час, не исключено, что, благодаря свету луны, возле озера. Посреди всего этого томящийся Гален бродил менее чем полуодетый и мало что соображал под действием виски. Вдруг случилась драка, которую вовремя остановили, слава Богу, хотя я слышал пронзительный женский крик: «Lâche-moi, espèce de morve»,[67] — что я перевел для себя как: «Не трогай меня, хам!» Между дерущимися встали два клоуна, и вечеринка покатила дальше над нашими головами, словно морские волны. Явились новые актеры, громче зазвучала музыка — вроде додинастического джаза с елейным звучанием кларнетов, взывающих с забытых минаретов к правоверным, что толпились на крошечной танцевальной площадке и гавкали, как пекинесы. Кто-то закричал: «Искупление!» — и я подумал, что это религиозный маньяк, но нет, он размахивал банковским чеком; оказалось, среди нас были банкиры, и я даже видел одного в чем мать родила. Выглядел он в точности как остальные, но все время кричал: «Я весь замерз, послушайте, все мои активы, капиталы, фонды, все заморожено!» Трудно было сказать, кого он хочет убедить. Тоби задумчиво рассуждал о том, чтобы принести секретный передатчик и просеивать всю доступную информацию. «Почему бы не установить его — меня иногда посещают гениальные идеи — в «кошечке» миссис Гилкрист? Оттуда вы могли бы управлять миром».
— Однако, — продолжал он, — я не смог развить эту идею, потому что очаровательная смуглая девица увлекла меня в альков к более тривиальному занятию, к еде — факсимиле радости, которую я не преминул разделить с ней. Это была темноволосая, печальная красотка семитских кровей, к тому же расстроенная и трепещущая, как потревоженный нерв. Тут-то я ощутил всю тяжесть своих лет, глядя в прекрасные тоскующие глаза. Айя! У еврейских девушек густая шерстка на лобке, и они бурлят в своей грешной целеустремленности, распутные, одинокие и сексуальные, как ласточки весной: без единого намека на ослушание они выскакивают из темного праязыка чувственности, как роскошные ятаганы, выхваченные султаном…
— Уф!
— Благодарю вас!
— Расскажите мне о любви. Мне отказано в ней с тех пор, как меня привезли сюда, и я начинаю по ней скучать. Если я хочу писать книгу, то мне нельзя вести жизнь монашенки. Кстати, если долго не использовать какой-то орган, то он атрофируется?
— Не думаю — но лучше спросите своего врача.
— Я спрашивал. Он сказал, что не атрофируется. На самом деле, я боюсь не столько за себя, сколько за мое дитя, за мою книгу. Ах, Роб, до чего же странное наваждение наша игра в писательство! Я жажду совершенной формы, достигнутой благодаря точному методу — как добыча угля или, еще лучше, операция на сердце. Но, чтобы добиться этого, сначала нужно, чтобы появился мозговой зуд, желание знать, а уж потом скрипи себе хоть до смерти, до посинения исписывай бумагу чернилами. А зачем?
— Ну, единственное оправдание в том, что вам это нравится.
Блэнфорду не пришлись по душе эти слова, и, чтобы развеселить его, Сатклифф произнес:
Вновь ясное утро
Создатель явил,
На благо Его не жалейте вы сил,
Забыв о проблемах
И глупых дилеммах.
Прожил я немало и весен и зим,
Счастливый я пес, признаюсь. А засим,
Топчите росу по утрам, и почаще,
Чтоб жизнь вам казалась все слаще и слаще.
— Что на самом деле мучает вас, так это теологические придирки, которые не имеют ничего общего с вашей книгой, поскольку она не plaidoyer[68] и не молитва. Но если вы будете постоянно демонстрировать всем свое несчастное эго, то постарайтесь не совершить ошибку, выпустив на волю опрометчивых ид. Помните, что маг и заклинатель должен быть достоин своих яиц!
— Отлично сказано! Превосходно сказано!
— А теперь, Обри, вернемся к главному. Это не менее важно, чем распятие лорда Галена руками миссис Гилкрист и ее девочек — зрелище великого драматического и символического значения. Удивительно, с какой скромностью, не ропща, он принял свою судьбу; на самом деле, он выбрал свою судьбу, но было уже очень поздно, около трех часов, когда разные реальности начинают смешиваться, то есть наступило время, которое китайцы определяют как границу между днем и ночью, между определенностью и неопределенностью. К нашей двери подошла юная и совершенно голая особа, не потерявшая пьяного достоинства, и громким голосом сообщила: «Внизу стоит еврейский джентльмен. Он хочет, чтобы его распяли, и спрашивает, не сделаете ли вы ему такое одолжение?» Все, естественно, выразили желание угодить джентльмену, потому что были расположены творить добро, — но как это сделать? К счастью для Галена, гвоздей не нашлось. Но где был он сам? Некоторое время его никто не видел, и все думали, что он ушел или спит в укромном уголке. А он разделся и заперся в шкафу со швабрами и помойными ведрами и оттуда объявил о своем решении искупить грехи еврейского народа, и стал терпеливо, с улыбкой ждать, когда его распнут. Вышеупомянутая девушка, подготовив аудиторию, отперла его и стала водить из комнаты в комнату — а он тем временем стыдливо и несколько плутовато улыбался, но был пьян до смерти, до комы, до седьмого неба непонимания. У него туманилось сознание, он устал и не знал, где находится. К тому же он был совсем голым, разве что девушка держала его за старый итонский галстук, когда вела за собой, как Ганди вел козу по рукоплещущему базару. Точно так же мог бы вести своих нагулянных овец с толстыми задами турецкий мясник, вызывая этим зрелищем обильное слюноотделение у покупателей. У нас тоже обильно выделялась слюна, но кое-чего не хватало — например, креста. Мы не знали, что миссис Гилкрист не в первый раз организовывала распятие, доставляя удовольствие клиенту, — но мы предполагали, что это будет извращение, возможно, своего рода специальное обслуживание. Гален выглядел до наивности счастливым, так что вряд ли он был извращенцем, мечтавшим о раскаленных щипцах и доске, утыканной гвоздями. Проходя по комнатам, он с безобидным блаженством вертел головой из стороны в сторону, и нельзя было не восхититься им и не пожелать ему удачи в его маленьком приключении.