KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Современная проза » Марек Хласко - Красивые, двадцатилетние

Марек Хласко - Красивые, двадцатилетние

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Марек Хласко, "Красивые, двадцатилетние" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Все эти ребята, с которыми мы вместе начинали, знали, что жизнь ужасна, но годами ждали возможнос­ти напечатать одно стихотворение, один рассказ; поз­воления нарисовать одну сюрреалистическую карти­ну или выставить ни на что не похожую скульптуру. И все, вопреки фактам, вопреки реальности, не расстава­лись с верой, что придет время, когда можно будет ска­зать «нет». Мы, уже лысеющие, и не красивые, и не двад­цатилетние, все-таки сделали несколько шагов под солнцем — кто-то в правильном направлении, кто-то — не совсем туда, куда бы надо; особо выдающихся произведений мы не создали, но, быть может, они при­годятся будущим хроникерам как доказательство на­шей убогости и бездарности — как доказательство не­мощи людей, живущих в нечеловеческих условиях, но не находящих в себе сил в этом признаться. Однако, повторяю, все верили, что настанет время, когда будет позволено произнести это единственное, самое важ­ное в жизни слово «нет».

Когда я разговариваю с нынешними красивыми, двадцатилетними, меня пугает одно: все они знают, что в Польше плохо, все отчетливо понимают, что Польша — оккупированная страна, но никого это осо­бенно не колышет. Одна из самых красивых девушек, каких мне в последнее время доводилось встречать, хочет стать электронщиком; другой красивый, двадца­тилетний изучает археологию Средиземноморья; тре­тий — инженер-металлург. Никому из них не хочется быть писателем, художником или скульптором; никто не мечтает о наступлении дня, когда будет позволено сказать «нет». Убежавшего на Запад художника, писате­ля или режиссера ждут годы мытарств и случайной ра­боты; ночевки в грязных гостиницах; женщины, кото­рые платят; собственно, я не знаю случая — если не считать Милоша, — чтобы художнику, вырвавшемуся из-за железного занавеса, удалось не скатиться на дно. У новых красивых, двадцатилетних таких проблем не будет; попросив политического убежища, они оста­нутся врачами, инженерами, кем угодно. Им не грозит ни голод, ни нищета, ни тоска по навсегда покинутой родине, где им не довелось страдать. Такие они — но­вые красивые, двадцатилетние.

Но тогда, в Казимеже, я еще не предполагал, что у меня наступит атрофия чувств. Повторяю: я потерял Ханю и взялся не за свое дело. Написал рассказ «Клад­бища» — наивный и неудачный, но построенный на подлинных фактах; я еще не знал, что в прозе глав­ное — не факт, а правдивый вымысел. Фактография — не литература. История с собакой Самбой случилась на самом деле; речь, которую слушает герой рассказа, я переписал из «Новых дрог»; история о майоре и сабо­тажнике, которую рассказывает высокопоставленный офицер политической полиции, услышана мною от полковника Яцека Ружанского; история скульптора, который ваял бюсты Вождя и Учителя для частного ти­ра, известна всей Варшаве; эпизод с живущим в полу­разрушенном доме ребенком, которого мать, уходя на работу, приковывает цепью к кровати, чтобы он не упал с полуразрушенной лестницы, есть в докумен­тальном фильме (кажется, Ежи Боссака); история де­вушки, которая сознательно забеременела от чахоточного коммуниста, чтобы возродить в нем желание жить, а он, узнав, что отец девушки политически не­благонадежен, ее бросил, произошла в семье моих дру­зей; факт же запугивания пьяного героя следователем, приписывающим ему антиправительственные выска­зывания, известен мне лучше чего-либо другого, по­скольку таким незамысловатым способом вербовали осведомителей, — однако из всех этих фактов, смон­тированных вместе, ровным счетом ничего не получи­лось. И, полагаю, даже если б на тех же фактах постро­ил рассказ более талантливый писатель,— все равно люди бы не поверили в то, что ежедневно видели и слышали и о чем говорили шепотом. Слабая книга Кёстлера «Слепящая тьма», которую я позволю себе на­звать сентиментальной лекцией о тоталитаризме, изо­билует нелепицами, о чем я уже писал, и тем не менее это — правдивый вымысел. Рубашов беседует со своим первым следователем — Ивановым, вместе с которым делал революцию, и Иванов — правда, не очень убеди­тельно — доказывает Рубашову, что того шлепнут во благо партии. Иванов говорит: «Ежегодно несколько миллионов человек бессмысленно умирают от массо­вых эпидемий да столько же уносят стихийные бедст­вия. А мы, видите ли, не можем пожертвовать всего не­сколькими сотнями тысяч ради величайшего в Исто­рии опыта». Поскольку аргументация Иванова должного воздействия не оказывает, его место занима­ет Глеткин — более молодой коммунист, сын Рубашова, однако и сын с отцом договориться не могут. Книга имеет какую-то ценность лишь потому, что в ней пока­зан конфликт Рубашова с Глеткиным: ставшие ненуж­ными должны уйти (для литературы, кстати, линия чисто традиционная). Хостовец, рассуждая о «Диких пальмах», замечает, что, если рассматривать эту книгу как документальное свидетельство жизни среднего американца, читатель невольно придет к заключению, что деньги — самая редкая и труднодоступная вещь в Соединенных Штатах, богатейшей стране мира; и все-таки этот роман — правдивый вымысел. В другой кни­ге Фолкнера человек стоит спиной к заходящему солн­цу, и собеседник все время обращается к падающей от того тени; еще в одной книге этого же автора герой в одиночку сражается с крокодилами только затем, что­бы накормить женщину, которая родила на его глазах и к которой ему даже близко подходить не хочется; по­том этот человек — спасший две жизни — получает до­полнительно десять лет, ибо его пребывание на свобо­де затянулось, а тюремным уставом столь долгая от­лучка не предусмотрена. Другого героя этого же романа приговорили к девяносто девяти годам лише­ния свободы лишь потому, что он побоялся очной ставки с какой-то истеричкой. И все это можно с пол­ным правом назвать правдивым вымыслом.

Многие говорят, что изобразить кошмар нашего времени невозможно. Не согласен; великий провидец Федор Михайлович Достоевский все это уже давно описал в восьмой главе «Бесов», называющейся «Иван-Царевич». Не могу удержаться от искушения и не про­цитировать слов Петра Степановича Верховенского, излагающего Николаю Ставрогину программу Шигалева — теоретика созданной Верховенским группы ре­волюционеров.

Петр Верховенский: «У него хорошо в тетради, у не­го шпионство. У него каждый член общества смотрит один за другим и обязан доносом. Каждый принадле­жит всем, а все каждому. Все рабы и в рабстве равны. В крайних случаях клевета и убийство, а главное — ра­венство. Первым делом понижается уровень образова­ния, наук и талантов. Высокий уровень наук и талантов доступен только высшим способностям, не надо выс­ших способностей! Высшие способности всегда захва­тывали власть и были деспотами. Высшие способнос­ти не могут не быть деспотами и всегда развращали более, чем приносили пользы; их изгоняют или казнят. Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза, Шекспир побивается каменьями — вот шигалевщина! Рабы должны быть равны: без деспотизма еще не бывало ни свободы, ни равенства, но в стаде должно быть равенство, и вот шигалевщина! Ха-ха-ха, вам странно? Я за шигалевщину!»

И дальше: «Необходимо лишь необходимое — вот девиз земного шара отселе. Но нужна и судорога; об этом позаботимся мы, правители. У рабов должны быть правители. Полное послушание, полная безлич­ность, но раз в тридцать лет Шигалев пускает и судоро­гу, и все вдруг начинают поедать друг друга, до извест­ной черты, единственно чтобы не было скучно. Скука есть ощущение аристократическое; в шигалевщине не будет желаний. Желание и страдание для нас, а для ра­бов шигалевщина».

После пятьдесят шестого года любимыми писате­лями в Польше стали Ионеско и Беккет, не говоря уж о Кафке или Гомбровиче. Никто больше не нуждался в литературе реального трагизма; авторам произведе­ний такого рода приходилось нелегко: выбрав для себя одну из самых безнравственных профессий, каковой является сочинительство, человек должен хотя бы в общих чертах представлять себе, где он живет: в аду или в стране улыбок. Все зачитывались Гомбровичем; «Фердидурке» стал тем, чем для Достоевского была на каторге Библия — единственная книга, которую разре­шалось читать политзаключенным. Итак, Гомбрович сказал: «Нас уконтрапопили». Что миллионы погибли в тюрьмах и лагерях, узнали лишь от Хрущева; до того все было о'кей. Инженеры человеческих душ не ведали о том, о чем знал каждый служащий, каждый рабочий и вообще всякий, кто не принадлежал к новому классу привилегированных. Бегство в мир смешного и гроте­скного было единственным способом самому не пре­вратиться в посмешище; лучше быть играющим перед полным залом шутом, чем Гамлетом, взывающим к пу­стым креслам. В одном из опубликованных в тот пери­од рассказов описана следующая ситуация: конец све­та, в живых остались только двое мужчин, которые беспрерывно друг друга терзают; в результате один из них лезет в петлю из опасения, что другой его выдаст, он не желает замечать, что уже не существует ни тю­рем, ни политической полиции, ни мира вообще.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*