Грэм Джойс - Индиго
— Это Натали Ширер. Мы встречались мимоходом, когда ты была в Риме с Джеком Чемберсом.
— Да, помню. Слушаю тебя.
— Я хотела спросить, когда ты в последний раз разговаривала с Джеком?
— Довольно давно. Я пару раз звонила ему в Рим, но никто не отвечал.
— Он куда-то пропал больше недели назад.
— Пропал?
— Да. Как-то вечером он бросил меня на улице. Ну, это его дело, но многое осталось незаконченным. С домом, например. С его продажей. Он сказал, что все отходит мне. Я просто не знаю, как это делается.
— Неужели он так и не дал о себе знать?
— Не напоминай лишний раз, Луиза. Разве тебя мужчина никогда не бросал, словно раскаленный кирпич?
Луиза услышала, как Билли завозился в кроватке и заплакал.
— Бывало, конечно. Но… Натали, сейчас около четырех утра. Можно, я перезвоню попозже?
— Четыре утра? Почему ты сразу не сказала? Извини. Хочешь записать мой телефон?
Луиза записала. Первой мыслью было бежать к Билли. Чтобы приучить его спать по ночам, надо заходить к нему через определенное время, чтобы он чувствовал себя спокойно, но не утешать, поощряя таким образом капризы. Она была уверена, что ему снятся кошмары. Она просто не могла представить, какие из дневных впечатлений рождают их. Днем он казался счастливым, уверенным и развитым малышом, окруженным материнской любовью. Но в темноте его осаждали демоны.
Отец, Тим Чемберс, говорил ей, что вся цивилизация обязана своим развитием изменению понятия наслаждения. Что посредством обучения человеческое сознание способно сопротивляться боли, получать редкостное удовольствие и видеть невидимое. Но все начинается с обучения в младенчестве еде, сну и очищению кишечника.
Однако Луиза знала, что самому ему никогда не приходилось спешить на зов годовалого малыша — одного в темной комнате, дрожащего от ужаса, глаза полны слез, как озера, рот открыт, ручонки тянутся к тебе. А если приходилось, призналась она себе, значит, он был настолько черств, чтобы пойти изучать смену дня и ночи на каком-нибудь Марсе и закрыть дверь, оставив плачущего ребенка одного. Она отбросила все правила, подхватила Билли на руки и унесла к себе, в свою постель.
Через несколько мгновений он уснул в ее объятиях, и она задумалась о Джеке. Последний раз она разговаривала с ним, когда он позвонил спросить, уверена ли она, что отец умер. Она понимала Джека: Тим Чемберс был способен на любой трюк. Но знала: на сей раз это взаправду. Она сама была там. Вызвала собственного врача. Сама приготовила к погребению. Омыла и одела, как это делали в старину. Она занималась им потому, что не способна была оплакать его. Вместо оплакивания.
В отличие от Джека, Луиза не была одержима навязчивым желанием добиться любви Тима Чемберса. В те времена, когда она, будучи ребенком, могла бывать у отца сколько хотела, она на себе узнала его строгость и нетерпимость, хотя он никогда не бывал жесток. Он обеспечивал ее матери вполне комфортную жизнь, хотя Дори, как и мать Джека, не хотела больше иметь с ним ничего общего. В день ее шестнадцатилетия он положил ей на счет крупную сумму, так что каждый год она получала денежный перевод. Сейчас, когда ей было за тридцать, она продолжала получать эти переводы, хотя не нуждалась в них и откладывала Билли на будущее.
Никогда — ни ребенком, ни взрослой женщиной — Луиза не испытывала никаких теплых чувств к отцу. Она уважала его, не уважать его было невозможно; иногда восхищалась им, как многие другие. Но она никогда не любила его — ни ребенком, ни взрослой. Много лет она думала, что с ней что-то не так, раз она не может любить отца не задумываясь. Это отсутствие дочерней привязанности не совпадало с придуманными историями в книжках, сентиментальных фильмах и журналах. Когда-нибудь, думала она, ей придется расплачиваться за это.
Однако, повзрослев, Луиза поняла, что отец неизменно был, так сказать, застегнут на все пуговицы, то есть не показывал своих чувств. Холод, которым веяло от него, остудил и ее сердце.
Лишь однажды она видела его заметно взволнованным. Ей исполнилось одиннадцать, и она почувствовала себя взрослой — это было восхитительно, — когда он добился, чтобы Дори позволила ему взять Луизу на концерт классической музыки в чикагскую городскую оперу. Луизе, сказал он, пора развивать в себе более тонкие чувства, чему может способствовать единственно музыка. Сам надевший смокинг, он не просто взял ее на концерт, но по пути зашел с ней к «Лорду и Тейлору» и купил ей все новое, от вечернего платья до потрясающих перчаток по локоть. Из «Лорда и Тейлора» они отправились на концерт; он нес пакеты с тем, во что нарядила ее мать.
Ее охватило радостное возбуждение оттого, что она шла в театр в сопровождении отца. Она интуитивно чувствовала, что он подвел ее к черте, за которой начинается новая, незнакомая жизнь. Что с этого момента все для нее переменится.
Луизе мало что запомнилось из того, что происходило в здании оперы, расположенном напротив поблескивающих башен-близнецов Торговой биржи; у входа и в фойе в ожидании предстоящего события с важным видом прохаживалась публика. Она вошла внутрь, впечатленная масштабностью оперы и ее особой соразмерностью.
— Акулы бизнеса построили, — сказал он ей. — Просто запомни, что американская культура существует главным образом благодаря грязным деньгам. К несчастью, большинство людей, которых ты здесь видишь, пришли не затем, чтобы слушать музыку. Но мы не позволим им испортить нам вечер, да, Луиза?
Луиза не собиралась позволять испортить ей вечер никому и ничему, и менее всего его непонятным антиамериканским высказываниям. Музыка перенесла ее в какой-то нереальный мир, как во сне. Время от времени Тим Чемберс наклонялся к ней и шептал разные вещи, которые она не понимала.
— Контральто, которое ты сейчас слышишь, превосходит сопрано. А почему? Потому что, в отличие от сопрано, самого высокого по регистру женского голоса, контральто — самый низкий женский голос, и его тембр намного богаче.
Она кивнула, сжала губы и слегка склонила голову к плечу, чтобы насладиться тембровым богатством контральто. Она прекрасно сознавала: таинственные стороны взрослой жизни открываются ей преждевременно, и нужно делать понимающий вид, чтобы ее одарили еще большими сокровищами. В какой-то момент, когда контральто пело свою партию в «Страстях по Матфею» Баха, она подняла глаза и увидела влажный блеск в глазах отца. Горячая слеза бежала по его щеке.
— Почему ты плачешь? — испуганно прошептала она.
Он посмотрел на нее.
— Скорблю оттого, что грешен, — сказал он и повернулся к сцене.
Так что, может, именно из-за этой его скорби по своей греховности ей захотелось самой омыть его и подготовить к погребению до прихода людей из похоронного бюро, когда ее той ночью вызвали к его смертному ложу. Никогда еще ей не приходилось заниматься такими вещами. Выпроводив подругу, которая была с ней, она приступила к делу, как подсказывала ей интуиция. Вытерла кал простынями и порвала их. Протерла губкой все тело с головы до ног. Закрыла ему глаза и сложила руки на груди. Так она прощалась с ним. И двигала ею нежность, не любовь.
Любовью было то, что она почувствовала, и куда более естественно, к Джеку. Ее встревожило, когда он не позаботился позвонить ей, но в каком-то смысле она отпустила его. Наверняка он скоро перегорит в своем увлечении Натали, и тогда, может, продолжится их сближение, сестры и брата, — пусть поздно, но все же не слишком, чтобы окрепла привязанность, которой ей не хватало в семье. Он был нужен ей как брат. И он нужен был Билли.
Теперь, когда Натали сообщила, что он пропал, она была в недоумении. А еще весьма неприятно, что Натали, похоже, больше озабочена домом и перспективой его продажи, чем исчезновением Джека и тем, что могло с ним случиться. Рим — ослепительный город, но он отбрасывает длинную тень. Она уже сожалела, что не осталась с Джеком или, по крайней мере, была недостаточно убедительна, предупреждая остерегаться этой Ширер. Джек, чувствовала она, был наивен. Беззащитен. В голове у нее бродили черные мысли относительно Натали.
Прижав к себе спящего сына, она тоже уснула и сквозь сомкнутые веки видела Рим, силуэт арки Траяна в сгущающемся розовато-лиловом свете.
С утра Луизе предстояла масса дел. Она была из тех женщин, которые могли работать на полставки одновременно в дюжине мест. Для нее это было все равно как для жонглера — крутить несколько тарелок и не уронить ни одной: гордость не позволяет. Так что свой талант организатора и администратора она охотно сдавала внаем разным благотворительным и местным организациям, зачинателям всяческих общественных и политических акций.
Одна такая работа была в Чикагском фонде архитектуры. Офис ЧФА располагался в деловом центре города, и в десять утра ей надо было присутствовать там на совещании. Она оставила Билли у няни и поехала в офис; мысли о Джеке и об отце не оставляли ее. Ей вспомнилось, как много лет назад Джек вдруг прилетел из Англии, а потом так же внезапно улетел обратно.