Ричард Фаринья - Если очень долго падать, можно выбраться наверх
— Шайтан в желудке, — сказал он. — Расслабление кишок, малыш, представляешь себе эту сцену? Вонючее ощущение, что тело не держит свое же собственное дерьмо. Предает тебя, выворачивается наизнанку, не считаясь с твоими желаниями. Подскакивает адреналин, с этого все и начинается: толчок, короткие вспышки все вместе лупят по нервной системе. Потом прямая кишка расслабляется — раскрывается, словно люк в полу, и дерьмо вываливается в штаны. Представь на минутку: тебя находят, тащат обратно в цивилизацию, может, кладут в мертвецкой на стол, затем рано или поздно стаскивают штаны — и видят замерзшее говно. Но дальше адреналин снижается, и приходит спокойствие. Половина тебя как будто превращается в зрителя, ты наблюдаешь за симптомами, словно врач с «роллефлексом». Не считая того, что при этом еще нужно что-то делать. Так я наломал сосновых лап, дюжину, наверное, в темноте на ощупь, искал помягче. Хотел соорудить что-то вроде подушки, чтобы не стоять прямо на снегу — хоть как-то отгородиться от врага. И вот тогда мне пришло в голову: там же было две линии следов; помнишь, в самый первый раз? Самка, сечешь, скоро явится самка со своей маленькой местью. Хочешь знать, что приходит на ум, когда вокруг скачут существа, которые видят в темноте? Ты думаешь: какую часть они сожрут первой? На тебе парка, сапоги, перчатки — значит, только лицо. Остальное — ништяк, правда? Но с чего они начнут? С носа? Чавк, и нет носа, только две дырки, кап-кап. Или со щеки — хряп, и готово.
Кристин передернулась.
— Все правильно, только это еще не все. Остается спокойствие: оно приходит неожиданно, и самообладание тут совершенно ни при чем. Потому что ты уже почти замерз. Вот так это происходит. Еще один паршивый холодный симптом, еще одно предательство тела. И ничего в этом нет нового. Все онемело, особенно нос. Хотя какая к черту разница, волк все равно до него доберется, в крайнем случае от подмороженного носа заработает расстройство желудка. Ладно. Потом ты начинаешь засыпать. Совершенно невозможно удержаться. Тебе в ноздри чуть ли не впихивается какой-то странный запах, как бы вытесняя остальные чувства, но это не имеет значения. Без этого никак. Ни запахи, ни звуки не имеют значения. Тебя ничем не достать. Все кончено, бабах. Теперь закрой глаза, я расскажу, что ты видишь перед тем, как заснуть. Нет, правда, закрой глаза.
Она снова подчинилась и взялась рукой за его плечо.
— Темно, почти как в обычном сне, только эта темнота не прямо перед тобой как плита или стена. Она уходит в обе стороны и загибается на границе бокового зрения. Ты чувствуешь ее сзади; может даже под собой, только это «под» ты ощущаешь не очень четко. По краям голубоватая, но как бы не совсем по краям. А потом ты будто бросаешь в небо жемчужину.
Она моргнула.
— Не по-настоящему бросаешь, а как бы бросаешь, потому что она вылетает прямо из тебя, маленькая, белая и фосфоресцирует. За ней тянется как бы минускульный метеорный след. Потом жемчужина теряет инерцию, замедляется, описывает дугу и начинает падать. И все время блестит. А вокруг, я уже говорил, — темнота. Хотя что-то поменялось. Когда ты бросал эту жемчужину, или как будто бросал, ты мог еще на чем-то стоять. Теперь же тебя словно нет, жемчужина — это все, а под ней — ничего. Она будет падать всегда. Под ней, понимаешь, под ней — бездна.
Кристин еле слышно промычала — как-то горлом.
— Да, но ты слышишь звук. Уже давно, фактически еще до того, как вылетела жемчужина. Но теперь ты почему-то не можешь от него отмахнуться — он стал слишком ясным и слишком знакомым. Когда жемчужина начинает падать, малыш, ты понимаешь, что это — звук твоего имени, и ты открываешь глаза.
Она открыла глаза.
— Все правильно. Ты ждешь немного, и звук раздается вновь, на этот раз ближе. Сквозь деревья пробивается луч света, и от него уже невозможно уклониться. Завис только в одном: ты думаешь, что сам все это устроил. Затем в какой-то момент, когда тебя уже совсем достали все эти ощущения, — ты решаешь, что нужно откликнуться. К этому времени уже все ясно; то есть ты узнал голос.
— Девушка.
Глядя в огонь, Гноссос небрежно кивнул.
— Конечно, девушка. И все равно: ты говоришь, чтобы она шла к тебе, а не наоборот — это на всякий случай, вдруг она тебе и впрямь примерещилась. Она, ясное дело, решает, что ты повредился в уме, но подходит — и вот он ты во всей красе: на спине, на сосновых лапах, руки сложены на груди, не хватает только лилии. Весело, да? Но лицо у тебя все же странное, она его видит — и никто не смеется. Вместо этого она вливает в тебя пойло из термоса: виски с горячей водой и маслом. И оно стекает внутрь, Пятачок, поверь мне, это нектар и амброзия.
Из камина выскочил уголек и упал на ковер. Они не двигались, пока шерсть не задымилась, потом одновременно потянулись за ложкой. Гноссос достал первым, но отдал Кристин, и она забросила уголек обратно в камин.
— Это все? — спросила она.
— Да, больше ничего, — ответил он.
Она громко вздохнула, потом потерла ногу резинкой от гольфа.
— Глупо, наверное, — призналась она наконец, — но я хочу пить.
Он опять посмотрел в огонь, потом ответил:
— Это нормально. Будешь вино? Кроме вина ничего нет.
— Да, если можно. — Новая долгая пауза — ни она, ни он не двигались с места, пока из соседней квартиры не донеслось тиканье часов. — Уже очень поздно?
— Да, пожалуй. Комендантский час.
Она убрала руку с лодыжки, подождала секунду, затем спросила:
— Где оно у тебя?
— В рюкзаке, вон там, на стене. Все в рюкзаке. Это рецина, греческое, никому больше не нравится, только мне.
— Мне понравится.
— Хорошо бы.
Она встала, прошла через всю комнату и остановилась у мешка, пришпиленного к двери стилетом Памелы Уотсон-Мэй.
— Жалко, что мне нужно идти, — сказала она ему. — Наверное, не имеет смысла. Особенно сегодня.
— Это точно, — согласился он. — Эй, а хочешь козьего сыра к вину?
Они сидели в угнанной «англии» во дворе женского общежития под названием «Цирцея III»; по стеклу взад-вперед шелестели дворники. Повернувшись, Кристин спросила:
— Во сколько завтра?
— Не знаю, в любое время, когда сможешь. У тебя ведь школа, так? Тогда после.
— Может, поужинаем у тебя? Это ведь твое жилье, правда? Где мы только что были?
— Конечно. Немножко долмы. Фаршированные виноградные листья. Яично-лимонный соус. Тебе рецина понравилась?
— Да, очень.
— Ага. — Он улыбнулся.
— Ты чем-то недоволен?
— Кто, я? Что ты, малыш?
— У тебя слишком серьезный вид, даже когда улыбаешься.
— Все фасад, все роль. Знаешь, пара складок на лбу добавляет суровости.
Он водит пальцами по лямкам рюкзака, смотрит на дворники, всегда любил электрические, предсказуемый ритм, есть на что опереться.
— Тебе надо уходить, это очень напрягает. — Огибая руль, чтобы увидеть ее лицо. — Обычно мне все равно, иначе я не стал бы тебе этого говорить, меня почти никогда не цепляет. Но сейчас, черт… сейчас напрягает. Что я могу сказать?
— Прости.
— Да, какого черта. — Он снова вгляделся в ее лицо, надеясь рассмотреть подвох, но она выглядела очень серьезной. И все равно красивая. Медного обруча больше не было, и волосы свободно падали на щеки. Потрогай их старик, в чем дело, она ж не дева Мария.
Но почему-то нельзя.
— Я пойду, — сказала она.
— Эй, погоди. — Набрасывая ей на плечи парку перед короткой пробежкой до общежитского крыльца. На мгновение Кристин прижала рукой его пальцы, потом выскочила из машины, и они вместе помчались к дверям. Мигал фонарь, толпились парочки, прижимались, шептались, вздыхали, мычали прощальные слова. Белые плащи, разноцветные клеенчатые накидки, кепки для гольфа, шотландские береты, отутюженные джинсы, вельветовые штаны, красно-белые форменные шарфы. Они поискали сухое место, на котором можно было бы задержаться, но так и не нашли. У стойки очередь из только что отпровожавшихся студенток с несчастным видом расписывается в регистрационной книге.
— Напрягает, — согласилась она. — Это правда.
— Завтра, Пятачок, — ответил он, уходя со сцены. — В любое время.
— У меня семинар, — крикнула она ему в спину, но Гноссос был уже в дверях и лишь махнул рукой, что все в порядке.
Во дворе общежития пробка из студенческих машин, бестолковое перемигивание фарами, тревожное гудение клаксонов — под кипение тормозной жидкости водители спешат заесть дешевыми лакомствами вечерние разочарования. Варенье с арахисовым маслом на ржаных тостах. Теплый яблочный пирог. Пицца-бургер с острым соусом из Гвидовой кухни. Домой, к прикнопленной под потолком красотке из «Плейбоя». Мастурбация в двойной «клинекс».
Он подрезал белый «линкольн-капри» с откидным верхом, и возмущенный водитель лег грудью на клаксон.
— Иди на хуй! — не оборачиваясь, проревел Гноссос.
Вдруг наступила тишина, несколько машин заглохло, словно чье-то проклятие заставило притихнуть их маленькие железные сердца в распределителях зажигания. Среди этого замешательства Гноссос вывернул «англию» с проезда, зарулил на газон и помчался напрямик по лабиринту дорожек и сонным зимним клумбам. Полицейский свисток относился к нему и ни к кому больше, но Гноссос не прореагировал; он несся на сорока пяти милях в час прямо по тротуару, лишь поглядывая, как пешеходы, точно перепуганные жирафы, отскакивают в стороны. На улицу он попал, протиснувшись между двумя вязами и ободрав кору обеими дверными ручками, затем под два жестких удара перелетел через поребрик и по встречной полосе рванул на другой берег ручья Гарпий.