Макс Фриш - Тяжелые люди, или J’adore ce qui me brûle
Однако пока их опередили другие.
Алоис, художник, приятель по прежнему времени, остановил Райнхарта как-то вечером на улице, когда тот в людской толпе шел с работы, усталый, как и каждый вечер, опустошенный, не веселее и не ожесточеннее, чем все другие, с кем он делил образ жизни. Райнхарт — добропорядочный обыватель, служащий! Алоис смеялся, словно над рождественским шутом, узнанным под обычной одеждой, с удивлением рассматривая его посреди улицы.
— Дружище! — воскликнул он. — Ты это серьезно?
Райнхарт застыл в порядочном смущении.
При этом, словно по волшебству, он начинал выглядеть еще больше обывателем, отчего Алоис, шедший рядом, просто-напросто не мог не выпячивать свои манеры художника: он вдруг останавливался, хватал Райнхарта за рукав, размахивал руками как человек, переполненный эмоциями, увлеченный, погруженный в творчество и не замечающий ничего вокруг — ни толпы, ни удивления озирающихся на него людей. Райнхарту это действовало на нервы. Они зашли в забегаловку, где обычно собирались художники; Райнхарт там не был, должно быть, уже год, Пораженец, отщепенец! — наверное именно так видят его Алоис и компания. Он чувствовал нечто вроде враждебного презрения, как будто он — перебежчик, предатель. По крайней мере, именно так он себе это представлял и отвечал со своей стороны молчаливым и пристальным взглядом, в котором пряталась злость: некоторые из завсегдатаев все больше представлялись ему бездельниками, воображалами без всякого будущего, лишенными какого-либо значения, если только посмотреть на все это шире. А еще он ощутил стыд и раскаяние от того, сколько часов он сам успел растратить в этом месте, да еще зависть служащего, которому не позволено сидеть, развалившись, целыми часами в собственном дыму и ждать, пока черный кофе принесет вдохновение. К счастью, в кафе было пусто. Только Енни, кельнерша с веселой челкой, тут же узнала его и подошла — якобы предложить ему купить сигарет. Енни когда-то была его моделью. Она протянула ему руку и улыбнулась, словно сожалея, что сама все еще остается в этом месте. Она нашла, что он побледнел. И вообще он стал настоящим обывателем! — засмеялся Алоис, то ли шутя, то ли издеваясь, и вдруг вытащил его руку из кармана.
— Вы только посмотрите, — обратился художник к Енни, — он даже кольцо носит!
Райнхарт покраснел.
— За твое здоровье!
Они чокнулись — кофейными чашками.
Енни со своими сигаретами ушла. Она совсем не смеялась, и Райнхарт почти благодарно смотрел ей вслед, пока она не заняла свое место за стойкой: черная печаль с кокетливым белым фартучком.
— Ты вот потешался над браком, — сказал Райнхарт.
— Да разве?
— Ну как бы там ни было, — Райнхарт отломил соленой соломки, — но я больше не верю в любовные приключения.
— А что же вместо этого?
— Да как сказать… Когда я был свободен в любви, то думал: если моя жизнь окажется неудачной, ну и черт с ней, застрелюсь. Кому какое дело? Женатый лишается и этой свободы, к тому же призрачной. Он женится на безусловности. Чтобы быть уверенным, что не застрелится, не повесится и не утопится…
Алоис кивнул, соглашаясь с этой мыслью:
— Славно!
Между прочим, что касается кольца, оказавшегося на руке Райнхарта, то оно не означало ни помолвки, ни обручения. Гортензия еще ничего о нем не знала. Райнхарт не сердился на девушку за то, что она медлила с ответом уже не первую неделю. Да кто он такой? Когда Райнхарт предавался мыслям о том, как она станет его женой, ему часто становилось чуть ли не жалко девушку. Друг с другом они говорили о чем угодно, только не об этом, словно Гортензия боялась, как бы он не повторил свой вопрос. Он и не собирался. Для Райнхарта все двигалось само собой, пусть даже и без ее ответа, ждать которого придется, возможно, еще несколько недель. Внутренне он уже жил с Гортензией, словно они были муж и жена, хотя она и не подозревала об этом, и вот однажды вечером, зайдя по пути со службы в магазин, он неожиданно купил кольца. Купил и купил. Дело было в день выплаты жалованья. Райнхарт еще никогда в жизни не носил кольца. В сквере он остановился, надел эту штуковину на палец — и тут вдруг появился этот Алоис, так что у Райнхарта не было возможности его снять.
— Между прочим, я так и думал, — сказал Алоис.
— О чем это?
— Что вы поженитесь.
— Кто?
— Ну, ты и Ивонна.
Райнхарт молчал.
— Я тут недавно ее опять видел, — добавил Алоис. — Теперь уже за сто шагов видно, что у нее будет ребенок, — я даже удивился, что она вообще еще выходит.
На улице, где еще недавно лил дождь, вновь прояснилось, ветер гнал клочковатые облака над мокрым городом. Небо отражалось в лужах, разбросанных, словно осколки остекленевшей синевы. По скверу двигалось множество людей, которые торопились по домам.
Звучали пасхальные колокола.
Для Гортензии наступило тяжелое время. Девушка, мечтавшая о безоглядном увлечении, а не о женитьбе, испытывала нарастающее замешательство по мере того, как намерения ее художника оказывались все более обывательскими. Гортензия пока еще не могла сказать ни да ни нет. Стремясь удалиться от дома, в котором она чувствовала себя невыносимо из-за тайного давления, она отправилась на пасхальные дни за город, в имение.
Подальше и от него!
— Так он художник? — спросила крестная, надбила верхушку у неудачного пасхального яйца и очистила его спокойно и равнодушно. — Дело, естественно, в том, насколько сильное влечение ты к нему действительно испытываешь, — ты ведь знаешь сопротивление своей братии, когда кто-нибудь нарушает правила! Ни слова в твоем присутствии, никаких скандалов. Ни в коем случае! Только такое вот постоянное давление за спиной, воздух, наполненный прерванными пересудами. Советы воздерживаться от общения с тобой — да оно, это общение, и само сократится до минимума. В остальном можешь быть спокойна, тебя будут упоминать все реже. Где бы ты ни появилась, тебя встретят безупречные манеры, так что самой придется гадать, что они о тебе думают… А, черт! — вдруг воскликнула она. Желток побежал по ее руке.
Гортензия напрасно ждала совета.
Герда облизывала пальцы.
— Вопрос в том, готова ли ты ко всему этому, сможешь ли выдержать — в том числе и тогда, когда сама разглядишь его недостатки. Действительно ли ты его любишь, вот что главное, а это уже твое дело.
Герда, ее крестная, была женщиной лет сорока, иностранкой по рождению, из-за чего в семье ее всю жизнь сопровождало недоверие. Она была дочерью шведского офицера, отличалась определенной беспечностью, прирожденной широтой натуры. Чувствовалось, что она прибыла из дальних мест, что ее детские игры прошли на берегу моря, где, между прочим, как она сообщила как-то невзначай, было принято купаться без купальных костюмов, а отправиться в гости значило целыми днями скакать от поместья к поместью. Ее окружали совсем другие пространства: всегда представлялась равнина, манящий простор, пустошь с пасущимися лошадьми, по небу плывут облака, а вдали виднеется серебристая полоска прибоя — пейзаж с кричащими чайками, шхерами, парусами и маяками. Ее герб объединял моряков, путешественников и полководцев, славных мужей вроде ее отца, командира эскадры, который, как поговаривают в семье, спьяну слетел с трапа и утонул в ночном порту…
— Люблю ли я его?
Гортензия не знала этого. Вот, например, как он ест — такие мелочи, но он сразу становится для нее совершенно чужим, а иногда она готова выйти замуж за любого другого, лишь бы здорового и без лысины и вставной челюсти.
— Что ж, — заметила Герда, — такие мысли нам всем знакомы.
Она наводила глянец на яйца и укладывала их в зеленую стружку; на Пасху приходили соседские дети, дети арендаторов, садовников, батраков и поденщиков, каждый искал свои яйца, у каждого яйца была своя раскраска, чтобы избежать споров. Герда как хозяйка поместья была справедлива, словно Господь Бог в сказках… Гортензия, вообще-то приехавшая, чтобы помогать ей, сидела на подоконнике.
— Если я за него и выйду, так в конечном счете затем только, чтобы не мечтать о нем всю оставшуюся жизнь.
Поместье называлось Зоммерау и включало в себя внушительный хозяйский дом с деревянной резьбой предпоследнего отечественного стиля. Отличали его прежде всего достаточная удаленность от города, а также обширные угодья с хозяйствами арендаторов, загонами и кучами навоза, сельской тишиной и куриным кудахтаньем, позвякиваньем коровьих колокольчиков, виноградниками и лесами, где в прогалинах между деревьями то и дело открывался ошеломляющий вид на далекое озеро и замок Халльвиль.
Жизнь здесь была, конечно же, делом куда как приятным. Гортензия играла с детьми; у Герды были мальчик и девочка, оба здоровые, в мать, с льняными волосами и такого же, как Герда, грубоватого сложения. Гортензия рассматривала с ними гусениц. Или скакала на лошади. Езду верхом она любила больше всего. Однажды она остановилась посреди зарослей ежевики, ляжки лошади были расцарапаны и кровоточили. Гортензия напрасно прислушивалась, ожидая других. Никакого конского топота! Она замерла, чтобы не шуметь. Задержала дыхание. Кричала кукушка. Ее окружало жужжание пчел. Гортензия вдруг оказалась в одиночестве. Лошадь подергивала кожей, отгоняя мух. Стояло воскресное утро, над полями плыл колокольный звон, а между ветвями высоких темных елей поблескивала на солнце паутина. Шмель гудел то дальше, то ближе — в летней тиши он прокладывал свои призрачные пируэты… Слишком счастливая, чтобы понять, зачем ей выходить замуж, Гортензия думала: собственно, единственное, чего мне хочется, это скакать верхом. Ее собственные желания, вспоминавшиеся как что-то далекое, казались смешными, чуждыми, противными, неестественными и отвратительными. Больше всего ей хотелось бы стать лошадью. А по правде, ей и этого не хотелось. Почему ей нельзя оставаться такой, какая она есть?! Она могла бы доскакать до края света, вот и все, вот и все…