Эйтан Финкельштейн - Пастухи фараона
Итак, в школе наступили каникулы, однако дедушка ни о каких каникулах слышать не хотел и заставлял меня учить новые главы из Библии. Мы уже кончили книгу Шемот и приступили к Ваикра, но читать о чистом и нечистом было невероятно скучно. Я придумывал любой предлог, чтобы выйти «на пять минут», которые обычно затягивались часа на два-три. Во время этого «перерыва» я вместе с другими мальчишками успевал облазить соседние дворы и палисадники. За лето я выучил много польских и литовских слов, мешал их с русскими и говорил на том же языке, что и все обитатели улицы Ужупе. Язык этот назывался «тутейший».
К концу августа беготня по дворам стала надоедать — потянуло в школу. То и дело заглядывая в шкаф, где висел новый пиджачок и гольфы, я мечтал о том дне, когда снова увижу Сталину Октябриновну.
Удар пришелся в самое сердце — в классе появилась другая учительница!
Все перемены я шнырял по этажам в надежде встретить Сталину Октябриновну. Я так долго искал этой встречи, что когда, наконец, столкнулся со своей бывшей учительницей, то растерялся и не мог произнести ни слова.
— Здравствуй, дружок. Ну, как ты?
— Вы меня признали, Сталина Октябриновна?
— Конечно, узнала. Только называй меня теперь Светлана Викторовна. А скажи, как к тебе относится новая учительница?
— Добже, но з вами было лучше.
— О, да я вижу за лето у тебя все языки перемешались. Хочешь, я с тобой позанимаюсь?
Улучшить свой русский мне тогда не довелось, бороться пришлось за чистоту… польского.
По всей видимости, я был так сильно погружен в свои переживания, что не заметил, как накалилась атмосфера в нашем доме. Взрослые нервничали, часто засиживались за полночь, то и дело повышали друг на друга голос. Иногда я заставал их за составлением каких-то бумаг.
— Этого не пиши, ни в коем случае не пиши! — кричал дедушка.
— Но я же во всех анкетах…
Завидя меня, все мгновенно замолкали, бумаги куда-то исчезали.
— Хочешь есть? — спрашивала мама как ни в чем не бывало.
Очень нужны мне ваши секреты, обижался я про себя, устраивался на диване и начинал размышлять над тем, где бы завтра подкараулить Сталину Октябриновну.
Однажды мама объявила, что пойдет в школу вместе со мной.
— Тебя учительница вызвала?
— Нет, нет, мне нужно взять у директора справку.
— Справку? Зачем?
— Скоро мы уезжаем в другой город, тебе придется пойти в новую школу.
В какой город, в какую школу?
20. Камень просвещения
До чего же хороша Одесса в конце марта! Она уже оправилась от зимних ненастий; все здесь выпрямилось, разгладилось, все радуется встрече с солнцем. Акации протягивают ему ветви с готовыми вот-вот раскрыться почками, мостовые подставляют ему свои спины, окна домов на Лонжероновской и Ришельевской ловят его нежгучие еще лучи и игриво перемигиваются друг с другом зайчиками всех цветов радуги. Правда, море еще шипит, пенится негладкой волной, но это шипение умирающего змея — совсем скоро он опустится в невидимую пучину, море задышит легко и свободно. И все же самое прекрасное в эту пору — воздух. Он уже просох, но еще не отяжелел, не насытился пылью, не пропах рыбой и солью. Он легок, искрист, полон света и свежести. А небо? Оно нежно улыбается морю и благосклонно разрешает ветру сгонять с себя задиристые тучки. Сгонять куда-то к горизонту, где они набухают и стягиваются в тугой красный рулон — предвестник грядущей бури.
В просторной квартире публичного нотариуса, писателя и редактора Осипа Рабиновича приближения бури не чувствуется. Настроение здесь радостно-возбужденное — хозяин ждет гостей, предвкушая интересные разговоры, за которыми, он не сомневается, последуют важные дела. Часы в гостиной бьют шесть; в такт им на двери звенит колокольчик. Рабинович на ходу приглаживает пышные усы, переходящие в бакенбарды, поправляет жилет и направляется встречать первого гостя.
Это, конечно же, рабби Швабахер; уроженец Обердорфа и выпускник Тюбингенского университета просто не умеет опаздывать!
— Guten Abend, Rabbi Schwabacher, — приветствует раввина Рабинович. — Ich freue mich, Sie gesund zu sehen. Kommen Sie doch ins Wohnzimmer, heirher, setzen Sie sich doch in Sessel[59]. He желаете ли рюмочку пейсаховки?
Швабахер кивает, Рабинович достает пасхальные рюмки, но не успевает их наполнить, как вновь звенит колокольчик.
— А вот и наш доктор, милости просим. И саквояж при нем! Не от пациента ли?
— Да нет, — доктор Пинскер, полный невысокий мужчина с густой стриженой бородой, стягивает с себя тяжелое пальто. — Привычка, знаете ли, не могу выйти из дома без этого саквояжа. Чувствую себя без него, словно без рук.
— Проходите, дорогой Лев Семенович, проходите. Реб Швабахер уже в гостиной, сейчас мы втроем по рюмочке…
Пинскер пожимает руку Швабахеру, все трое усаживаются в кресла, Рабинович разливает пейсаховку.
— А гут ентев![60] — хозяин поднимает рюмку.
— А гут ентев! Ваше здоровье, — Пинскер кивает сначала Швабахеру, потом Рабиновичу и, не чокаясь — на западный манер, опрокидывает наперсток пасхальной водки.
Опять звонит колокольчик, хозяин бодро вскакивает и направляется в прихожую.
— Григорий Исаакович, приветствую вас, проходите, будьте любезны.
Григорий Богров, моложавый брюнет хорошего роста с бритым лицом и густыми бакенбардами крепко жмет руку хозяину, ловким движением скидывает плащ-накидку, не спеша проходит в гостиную, раскланивается с гостями.
— И вам, Григорий Исаакович, рюмочку, — хозяин протягивает Богрову пасхальный напиток. — Мы втроем уже пригубили, теперь ваша очередь. Сейчас подойдет Смоленский, тогда и за стол. А вот и он.
Потирая от смущения руки, стройный молодой человек в щегольских усах проходит в гостиную и останавливается у двери. Рабинович берет гостя под руку, подводит к рабби Швабахеру.
— Наш юный талант Перец Моисеевич Смоленскин. Литератор и горячий поборник национальной идеи. Прошу любить и жаловать. Ну, что ж, господа, Общество наше в сборе, отужинаем и начнем, пожалуй. Прошу в столовую.
Через час, когда все положенные брахот произнесены, все блюда испробованы, а бокалы осушены, Рабинович поднимается и, обращаясь к Швабахеру, открывает собрание.
— Так вот, рабби Швабахер, за исключением доктора Соловейчика, который нынче в отъезде, вы видите перед собой учредителей нашего Одесского Общества просвещения, ваше присоединение к которому все мы сочли бы за честь. В свое время и мы откликнулись на призыв наших петербургских собратьев и, прежде всего, уважаемого барона Горация Осиповича Гинцбурга, к распространению просвещения между евреями в России.
Швабахер встал, оглядел присутствующих, поклонился.
— С радостью присоединяюсь к богоугодному делу, ибо заповеди Торы, которую дал нам Господь, отнюдь не противоречат идеалам Просвещения. Тора не требует от нас веры в догматы — это догматы христианства противоречат разуму и поэтому требуют веры. Тора же обращается к нашей совести и призывает нас сделать ее заповеди законом жизни нашей. Тора не запрещает ничего, что ведет человека к вершинам Разума. Туда же ведут и пути Просвещения.
Швабахер поклонился, придвинул стул, сел. Хозяин снова взял слово.
— Конечно, господа, своей целью мы поставили приобщение наших братьев к российской жизни через усвоение русского языка, который, как мы понимаем, должен сделаться национальным языком русских евреев. Но добиться успеха без того, чтобы искоренить в нашем народе фанатизм, обособленность, отчуждение от всего русского, невозможно. Возьмем, к примеру, наши собственные имена. Согласитесь, разве может русский человек принять за равных все этих Сруликов, Зеликов, Саввиков. До чего же нелепа манера наших соплеменников коверкать свои имена до уродливости! Откуда только берутся эти неблагозвучные клички, непристойные для разумного существа!
— Откуда? — ухмыльнулся Богров. — Из польских времен, когда еврей должен был унизиться перед паном всем своим существом. В том числе и именем.
— Вы совершенно правы, Григорий Исаакович, эти клички из повести прошлых оскорблений. Тем важнее нам, русским евреям, закрыть польскую страницу нашей истории и использовать наши библейские имена так, как они переведены на русский язык. Ну, скажите на милость, разве не лучше называться Осипом, нежели Йоськой?
Все дружно закивали, лишь доктор Пинскер покачал головой.
— Лучше-то оно лучше, только не приведет ли это, в конце концов, к отступничеству? Сначала от традиции, а потом и вовсе от веры?
— Не отступничество должны мы видеть в этом, любезный Лев Семенович, а ничуть не зазорный шаг навстречу нашему российскому отечеству. Почему мы должны коверкать наши имена и носить нелепые одежды только потому, что когда-то так повелел король Сигизмунд-Август?