Джулиан Барнс - Шум времени
Те, кто не знал его лично и с музыкой его был знаком лишь приблизительно, могли бы отметить, что Власть выполнила уговор, который от ее имени заключил с ним Поспелов. Дмитрий Дмитриевич Шостакович был допущен под священные своды Партии, а через два года с небольшим его опера – под новым названием «Катерина Измайлова» – получила одобрение и вернулась на сцену в Москве. Газета «Правда» благоговейно отметила, что это произведение подвергалось необоснованной критике в эпоху культа личности.
Были осуществлены и другие постановки, как в Советском Союзе, так и за рубежом. И всякий раз он обращался мыслями к тем операм, которые мог бы написать, если бы в свое время эту часть его творчества не зарубили. Можно ведь было взять за основу не только «Нос», но и всего Гоголя. Или хотя бы «Портрет», который давно увлекал его и завораживал. Это история молодого талантливого художника Чарткова, который продает душу дьяволу за тысячу червонцев, – фаустовская сделка приносит успех и славу. Карьера этого художника противопоставлена исканиям другого начинающего живописца, который давным-давно исчез из поля зрения – уехал работать и учиться в Италию: тот заплатил своей безвестностью за цельность души. Он прислал на выставку одно-единственное полотно, коим посрамил все творчество Чарткова, и Чартков это понял. У этой истории почти библейская мораль: «Имеющий талант да пребудет чище душой, нежели прочие».
В повести «Портрет» недвусмысленно обозначен выбор между цельностью и разложением. Цельность – это как девственность: единожды потеряв, уже не воротишь. Но в реальности, особенно в ее крайней форме, которая выпала на его долю, не все так просто. Здесь всегда есть третья возможность: цельность и разложение. Можно оставаться и Чартковым, и его нравственным антиподом. Точно так же можно оставаться и Галилеем, и его сверстником-ученым.
Во времена Николая I некий гусар похитил генеральскую дочь. К несчастью (а может, и к счастью), они еще и обвенчались. Генерал пожаловался государю. Николай поступил следующим образом: во-первых, своей властью отменил брак, а во-вторых, выдал официальную бумагу о восстановлении непорочности. На родине слонов ничего невозможного нет. И все же в его случае с трудом верилось, что какой-нибудь правитель (или счастливый случай) сумеет восстановить утраченную им непорочность.
По прошествии времени трагедии становятся похожими на фарсы. Он сам не раз так говорил и всегда в это верил. Его случай – лишнее тому подтверждение. Раньше ему думалось, что его судьба, как и судьба страны, – это трагедия, герой которой способен решить свою невыносимую дилемму лишь путем самоубийства. Да только на самоубийство он не пошел. Нет, он определенно не шекспировский герой. И, прожив столько лет, даже отдаленно не замечал, чтобы его жизнь превратилась в фарс.
К слову: если оглянуться назад, не обнаружится ли некоторая предвзятость в его оценке Шекспира? Великого британца он прежде считал сентиментальным, потому что на страницах его пьес тираны мучились чувством вины, ночными кошмарами и угрызениями совести. Нынче, зная жизнь не понаслышке, оглушенный шумом времени, он склонялся к тому, что Шекспир был прав или, во всяком случае, близок к истине, но лишь для своей эпохи. Когда мир еще не вышел из пеленок, когда правили им магия и религия, те монстры, очевидно, имели совесть. Это кануло в прошлое. Мир прошел долгий путь, добавил себе учености, практицизма, избавился от множества предрассудков. Тираны тоже не стояли на месте. Вероятно, совесть утратила свою эволюционную функцию и потому выродилась. Копни поглубже, отогнув слой за слоем шкуры тирана, – и убедишься, что фактура не меняется, что гранитные глыбы стали еще прочнее, а пещеру, где обитала совесть, не найти.
Через два года после вступления в партию он женился вновь – на Ирине Антоновне. Дочь репрессированного, выросла она в специализированном детдоме; работала в музыкальном издательстве. Недостатки ее сводились к следующему: двадцать семь лет (всего на два года старше Гали); успела побывать замужем. Естественно, третий брак свершился так же импульсивно и тайно, как оба предыдущих. Но ему было непривычно видеть рядом с собой жену, любящую и музыку, и домашний уют, столь же практичную и деятельную, сколь и милую. Он растворился в ней застенчиво и нежно.
Когда-то ему пообещали, что оставят его в покое. Но не отставали. Власть продолжала с ним беседовать, но разговора не выходило: общение получалось однобоким, судорожным: обхаживание, лесть, брюзжание. Ночной звонок в дверь предвещал теперь не приход НКВД, КГБ или МВД, а появление курьера, безотлагательно доставившего на подпись Дмитрию Дмитриевичу гранки статьи, написанной им для утреннего номера «Правды». Естественно, к таким статьям он не имел никакого отношения: от него требовалось только подмахнуть. Даже не пробежав глазами текст, он небрежно ставил на листе свои инициалы. Так же обстояло дело и с теоретическими статьями, которые печатались под его именем в журнале «Советская музыка».
«Как же это понимать, Дмитрий Дмитриевич: ведь не за горами публикация вашего собрания сочинений?» – «Так и понимайте: незачем их читать». – «Но рядовые граждане будут сбиты с толку». – «Учитывая, насколько рядовые граждане уже сбиты с толку, можно им сказать, что музыковедческая статья, написанная композитором, а не музыковедом, вообще не имеет веса. Будь у меня возможность прочесть материал заранее и внести правку, это было бы, с моей точки зрения, еще предосудительнее».
Но бывало, конечно, и хуже, намного хуже. Он подписал грязное открытое письмо против Солженицына, хотя ценил и постоянно перечитывал его прозу. Через пару лет – еще одно грязное письмо с осуждением Сахарова. Его подпись стояла рядом с именами Хачатуряна, Кабалевского и, естественно, Хренникова. В глубине души он надеялся, что никто не поверит – не сможет поверить, – что он и в самом деле согласен с содержанием письма. Но люди верили. Друзья и коллеги-музыканты не подавали ему руки, отворачивались. Ирония имеет свои пределы: невозможно подписывать такое письмо, скрестив пальцы или держа фигу в кармане, и рассчитывать, что другие поймут твою уловку. А посему он предал еще и Чехова, который писал все, кроме доносов. Предал и себя, и доброе отношение, которое еще сохраняли к нему окружающие. Зажился он на этом свете.
Помимо всего прочего, он узнал, как разрушается человеческая душа. Конечно, жизнь прожить – не поле перейти. Душа разрушается тремя способами: действиями других, собственными действиями, совершаемыми по чужой воле во вред себе, и собственными действиями, добровольно совершаемыми во вред себе. Каждый из этих способов надежен; а уж когда задействованы все три, в исходе можно не сомневаться.
Его жизнь делится несчастливыми високосными годами на двенадцатилетние циклы. 1936, 1948, 1960… Через двенадцать лет грянет семьдесят второй – естественно, високосный, до которого он с уверенностью рассчитывает не дожить. Можно не сомневаться: он сделал для этого все, от него зависящее. Здоровье, от рождения слабое, ухудшилось до такой степени, что он уже не может подняться по лестнице. Пить и курить нельзя – да одни эти запреты способны отправить человека на тот свет. Старается по мере сил и вегетарианка Власть: бросает его из конца в конец страны – то на премьеру, то за какой-нибудь наградой. Истекший год закончился для него в больнице: замучили камни в почках, да еще облучение делали – нашли новообразование в легком. Держался он терпеливо; неприятности доставляла не столько хворь, сколько реакция окружающих. Сочувствие досаждало еще больше, чем хвала.
Впрочем, одного он, вероятно, не учел: что несчастье, уготованное ему на 1972 год, окажется не смертью, а продолжением жизни. Сколько ни отбивайся, жизнь еще имеет на него виды. Жизнь оказалась той самой кошкой, которая тащит за хвост попугая, да так, что он пересчитывает головой все ступеньки.
Прежде чем закончатся нынешние времена… если вообще закончатся, пройдет двести миллиардов лет. Карло-Марло и компания обличали внутренние противоречия капиталистической системы, которые безусловно, по логике вещей, должны ее сокрушить. Но капитализм пока держится. Каждый, имеющий глаза, видит внутренние противоречия коммунистической системы, но кому ведомо, что способно ее сокрушить? Он знает одно: когда… если… нынешние времена пройдут, людям захочется упрощенной версии того, что уже было. Что ж, имеют право.
Один слыхал, другой на ус мотал, а третий выпивал. Вряд ли он бросит пить, хотя врачи настаивают; определенно не перестанет слушать и, что самое паршивое, – будет помнить. Вот бы можно было блокировать память по своему желанию, поставив рычаг в нейтральное положение. Так поступают автомобилисты для экономии бензина: либо на горке, либо по достижении максимальной скорости, чтобы двигаться по инерции. Но с памятью такого не проходит. Мозг его упорно не желает изгонять прошлые неудачи, унижения, самобичевание. Как бы славно было хранить в памяти только приятное, по своему выбору: Таню, Ниту, родителей, верных и надежных друзей; как играет с поросенком Галя, как Максим изображает болгарского полицейского; каждый красивый гол, и смех, и радость, и любовь к молодой жене. Он все это помнит, но сверху наваливается, налипает то, что хочется выбросить из головы. И эта примесь, эта порочность памяти его измучила.