Джулиан Барнс - Шум времени
Даже пытаясь сосредоточиться, он все равно отвечал как-то сбивчиво:
– Петр Николаевич, я совершенно не достоин, не подхожу я для председательства. У меня нет политической жилки. Признаюсь вам, я даже не сумел освоить главные принципы марксизма-ленинизма. Хотя ко мне одно время даже индивидуальный наставник был прикреплен. Товарищ Трошин. Я добросовестно прочел все предписанные источники, включая, как сейчас помню, и вашу работу, но мне с таким скрипом давалась эта наука, что теперь, к сожалению, придется отдыхать и восстанавливать силы.
– Дмитрий Дмитриевич, нам хорошо известна история про этот неудачный и – уж простите – ненужный политический инструктаж. Это так унизительно и вместе с тем очень характерно для эпохи культа личности. Тем более разумно будет показать, что времена изменились и от членов партии больше не требуется глубоких общественно-политических знаний. Нынче, под руководством Никиты Сергеевича, нам всем дышится легко и свободно. Первый секретарь еще молод, и его планы рассчитаны на долгие годы вперед. Для нас важно, чтобы вы открыто выразили свое одобрение нового курса, который дает нам свободу дышать полной грудью.
В данный момент ему определенно что-то не позволяло дышать полной грудью; пришлось занять другую линию обороны.
– Дело в том, Петр Николаевич, что я придерживаюсь определенных религиозных убеждений, которые, как я понимаю, несовместимы с членством в партии.
– Убеждения, которые вы много лет разумно держали при себе, у вас, конечно, имеются. Но поскольку вы не заявляли о них публично, нам даже не придется предпринимать никаких усилий. Мы не станем приставлять к вам инструктора в связи с этим… как бы поточнее выразиться… с этим пережитком прошлого.
– Сергей Сергеевич Прокофьев принадлежал к секте христианской науки. – Он напустил на себя задумчивый вид. И, понимая, что уходит в сторону от существа дела, спросил: – Не хотите ли вы сказать, что планируете вновь открыть храмы?
– Нет, я этого не утверждаю, Дмитрий Дмитриевич. Но, разумеется, когда в воздухе повеяло свежестью, кто знает, какие вопросы вскоре могут быть открыты для обсуждения. Для обсуждения с нашим новым, выдающимся членом партии.
– И все же, – ответил он, поворачивая от гипотетического к более конкретному, – все же… поправьте меня, если я ошибаюсь, но ведь нигде не сказано, что председатель союза обязан быть партийным.
– Иное невозможно представить.
– Тем не менее Константин Федин и Леонид Соболев, будучи беспартийными, занимают руководящие посты в Союзе писателей.
– Да, верно. Только это не довод. Многие ли знают Федина и Соболева в сравнении с теми, кто знает Шостаковича? Вы – самый знаменитый, самый выдающийся отечественный композитор. Мыслимое ли дело, чтобы вы стали председателем союза, не будучи членом партии? Тем более когда у Никиты Сергеевича такие планы в области развития музыки в СССР.
Почувствовав лазейку, он переспросил:
– Какие планы? Я ничего не читал о его планах в области музыки.
– Естественно. Вы сами поможете их сформулировать: вас пригласят для участия в работе соответствующей комиссии.
– Я не могу вступать в партию, которая запрещает мои произведения.
– Какие из ваших произведений запрещены, Дмитрий Дмитриевич? Простите, если я что-то…
– «Леди Макбет». Сначала ее зарубили при культе личности, а затем – после разоблачения культа личности.
– Да уж, – сочувственно протянул Поспелов, – ясное дело, это может показаться препятствием. Но позвольте, я скажу вам как прагматик прагматику. Самый верный, самый реальный способ вернуть на сцену вашу оперу – это вступить в партию. Так в мире повелось: долг платежом красен.
От изворотливости этого деятеля он вспылил. А посему привел свой последний довод:
– В таком случае позвольте, я тоже отвечу вам как прагматик прагматику. Я всегда говорил и всегда придерживался этого основополагающего для себя принципа: я не буду вступать в партию, которая творит насилие.
Поспелов и бровью не повел.
– Так ведь я вам об этом и толкую, Дмитрий Дмитриевич. У нас… в партии… произошли перемены. Сегодня никто не творит насилия. Вы можете назвать хотя бы одного человека, расстрелянного при Никите Сергеевиче? Хотя бы одного-единственного? Наоборот, пострадавшие от культа личности возвращаются к нормальной жизни. Имена тех, кто подвергся чисткам, в настоящее время реабилитируются. Необходимо продолжать эту работу. Реакционный лагерь не дремлет, его нельзя недооценивать. Именно поэтому мы и просим, чтобы вы нам помогли – примкнув к прогрессивным силам.
Эта встреча его вымотала. Вслед за тем состоялась еще одна. И еще. На каждом мероприятии непременно оказывался Поспелов, который спешил к нему с бокалом в руке. Этот человек уже являлся ему во сне, разговаривал спокойно, разумно – и все же доводил до белого каления. А ведь ему хотелось такой малости: чтобы его оставили в покое. Он открылся Гликману, но домашним не сказал ни слова. Запил, не мог работать, нервы не выдерживали. Человеческому терпению в этой жизни есть предел.
1936; 1948; 1960. До него добирались каждые двенадцать лет. И каждый раз, естественно, это был високосный год.
«Не в ладах с самим собой». Это просто фраза, но вполне точная. Под давлением Власти «я» идет трещинами, а потом раскалывается. С виду трус, а в душе герой. Или наоборот. Нет, обычно с виду трус – и в душе такой же. Впрочем, это слишком примитивно – считать, что человек разрублен надвое, словно топором. Точнее будет так: человек расколот на сотню обломков и тщетно пытается вспомнить, каким образом из них… из него… когда-то складывалось единое целое.
По словам его друга Славы Ростроповича, чем ярче художественный талант, тем тверже он противостоит гонениям. Может, в отношении других это и верно – к примеру, в отношении того же Славы, который в любых обстоятельствах сохраняет оптимистический настрой. И который, ко всему прочему, моложе, а потому не знает, каково было жить несколько десятилетий назад. И каково это, когда переламывают твой дух, твой стержень. А когда стержень сломан, его не заменишь, как скрипичную струну. Из глубин души нечто уходит, и остается… что?.. своего рода тактическая хитрость, способность изображать художника не от мира сего, решимость любой ценой защищать свою музыку и своих близких. Что ж, подумалось ему в таком беспросветном настроении, что даже настроением не назовешь: как видно, это и есть сегодняшняя цена.
А посему он вверил себя Поспелову, как умирающий вверяет себя священнику. Или как предатель, одурманенный водкой, вверяет себя расстрельной команде. Подумывал, конечно, о самоубийстве, когда ставил подпись на заготовленной для него бумажке, но какой прок лишать себя жизни, когда убита совесть? Речь даже не о том, что духу не хватило приобрести, спрятать и проглотить таблетки. Просто при таком раскладе у него не осталось нисколько уважения к себе, необходимого для самоубийства.
Зато осталось достаточно трусости, чтобы сбежать подобно ребенку, который при виде сторожки Юргенсена вырвался из материнских тисков. Подписав заявление в партию, он сбежал в Ленинград и затаился у сестры. Пусть душа осталась у них, так хотя бы тело им не достанется. Пусть трубят, что выдающийся композитор – простой червяк, вступивший в партию, чтобы помочь Никите Кукурузнику в разработке великолепного, хотя покамест не обнародованного плана развития советской музыки. Но о композиторской нравственной кончине можно объявить и в его отсутствие. А он пересидит у сестры, пока волна не схлынет.
Но тут потекли телеграммы. Официальное объявление будет сделано такого-то числа в Москве. Его присутствие не просто желательно, а необходимо. Ну и пускай, думал он, все равно останусь в Ленинграде, а если понадоблюсь в Москве, пусть меня свяжут и приволокут силком. Пусть весь мир увидит, как вербуют нового члена партии: выкручивают ему руки, а потом бросают в вагон, будто мешок с луком.
Наивный, до чего же наивный, как перепуганный кролик. Отправил телеграмму, что хворает и, к несчастью, не сможет прибыть на собственное заклание. Ему ответили, что в таком случае официальное объявление будет перенесено на более поздний срок. Между тем весть расползалась по всей Москве. Звонили друзья и знакомые, звонили журналисты; неизвестно, кого он страшился больше. И от судеб защиты нет. А посему вернулся он в столицу, где зачитал очередную приготовленную для него бумажку, в которой говорилось, что он подал заявление с просьбой принять его кандидатом в члены КПСС и что вопрос решен положительно. Казалось, советская власть наконец-то задумала его полюбить; никогда еще не знал он таких липких объятий.
Собираясь расписаться с Ниной Васильевной, он побоялся заранее признаться матери. Собираясь вступить в партию, побоялся заранее признаться детям. Линия трусости была единственной в его жизни прямой и честной линией.