Алексей Ильин - Время воздаяния
Я стал размышлять над этим все чаще и дольше; в какой — то момент я, наконец, заметил, что все мои мысли постоянно, днем и ночью заняты мучительным поиском ответа только на один этот вопрос; я даже почувствовал тогда, что немного ослаб от этих постоянных усилий и не могу уже двигаться так легко и свободно как прежде; бывало, целые дни я проводил, сидя, или лежа на ставшей каменистою почве, не сознавая этого, не видя ничего вокруг и не замечая проходящего времени. Я никогда не задумывался о том, что давало мне силы в протяжении всего моего пути, да и вообще — всего моего существования под этим горячим солнцем, что давало покой и власть, но теперь я стал смутно чувствовать, что источник — каков бы он ни был — незаметно питавший меня доселе, в болезненных этих исканиях начинает понемногу уходить от меня, дальше и дальше. Самое плохое, что я даже не мог ухватить сути того, что искал: она все время ускользала от меня, растворялась в самих вопросах, которые я себе задавал, да и сами расплывчатые эти вопросы я при всем желании не смог бы осознать вполне. Мне было лишь ясно, что раньше все эти материи не беспокоили меня — даже не сознавая, не формулируя их, я просто существовал, как средство их воплощения…
Воплощение. Вот чем я был, вероятно: воплощением самого ответа, который так старался найти — именно поэтому он мне и не давался; я не мог охватить его сознанием, как не мог физическим взором увидеть себя изнутри. Как оптическое стекло, я пропускал сквозь себя свет, не задерживая его и не сохраняя его для себя — я служил какой — то неведомой мне, существовавшей, вероятно, задолго до моего появления цели, и способность к ее осознанию и даже потребность в этом только мешала бы ее исполнению.
«Да, — уловил я наконец эту первую связную мысль, — но так было до моего — быть может, безумного, как я теперь начинал понимать, поступка — пока я из какого — то странного каприза не покинул место, положенное мне от рождения, не двинулся неведомо куда и зачем… Сохранилась ли эта цель теперь? Отправилась ли она вместе со мною в это бесцельное по самой своей сути путешествие, или осталась там — с покинутым теперь исполинским каменным телом, которое все продолжают еще, вероятно, принимать за меня самого?»
Ответ, конечно, следовал из самого этого вопроса, но все же я, впервые в жизни пугаясь, стал пытаться увидеть край, который меня окружал — под своею рукою: почувствовать, что я управляю им и питаю его — и ничего, конечно же, у меня не получилось из этого. Я почувствовал лишь глухую пустоту огромного иссохшего пространства вокруг себя, бесприютность обретающихся на нем людей, я почувствовал себя совершенно чужим здесь, ровным счетом никому не было до меня дела, да и не знал о моем здесь появлении почти никто — хотя так даже никогда и не бывает. Да и сам я… Да и мне самому не было ровно никакого дела до этой земли, до людей, что прозябают на ней волею каких — то бесконечно чуждых мне судеб, я не испытывал к ним ни любви, ни вражды, ни интереса; я не испытывал никакого желания ни владеть ими, ни давать их жизни силу, или радость, или — цель…
Круг замкнулся. Далее обманывать себя стало невозможно.
«Цель!» — заревел я, обратив лицо к небосводу, вкладывая в этот свой рев остатки сил. Солнце немедленно зашипело двумя раскаленными прутьями у меня в глазах и я принужден был зажмуриться. «Цель! Я потерял ее! Я не знал раньше, в чем именно она состояла и тем более не знаю теперь — ведь не в том же, чтобы обеспечивать простейшие потребности существ, случайно оказавшихся рядом со мною — для этого достаточно полей и земледельцев на них, пастбищ, полных пасущегося на них скота, рек и ручьев, сколь бы маловодны или скудны они ни были! Цель! — великие небеса, что мне делать? — мне никогда не найти ее теперь самому!» Но великие небеса молчали так же равнодушно и глухо, как и все пространство вокруг меня, и лишь солнце в зените буравило мне мозг через зажмуренные, но такие слабые и тонкие человеческие веки; слезы выступили у меня на глазах, потекли по щекам, и, размазывая их по грязным щекам, я пал на землю.
Я почувствовал — более ничто не дает мне сил и жизни, что были у меня прежде, я более ничего не могу, совсем, ничего: «Назад… — хрипел я ослабшим горлом, — назад, может быть, я смогу вернуться к своему предназначению — пусть я его не знал раньше и не понимаю теперь — быть может, мне вернется моя цель, какова бы она ни была, и я снова смогу веками лениво лежать, осыпаясь каменной крошкой, но никогда не разрушаясь до конца, потеряв свои первоначальные черты, но внутри по — прежнему могучий и покойный как и в самом начале…» — «В самом начале — чего?» — будто насмешливо спросил меня какой — то голос. Я с трудом приоткрыл слипшиеся веки и, насколько мог, огляделся. Но никого рядом со мною конечно же не было, только неподалеку собирались уже какие — то черные птицы, с интересом поглядывая на меня и ожидая, когда можно будет поживиться моей мертвою плотью.
Это не то, чтобы придало мне сил, но вызвало, по крайней мере, слабый протест. У меня не было сил подняться, и я просто пополз назад — туда, откуда в безумии своем, вероятно, охватившем меня, ушел в свое далекое и, как оказалось, бесцельное путешествие; я решил вернуться, надеясь обрести вновь что — то неведомое мне, что даст мне покой и придаст смысл моему существованию. Сначала мне казалось, что мне это удастся, пусть даже медленно и мучительно, но мало — помалу силы окончательно оставили меня, и я наконец замер неподвижно, уткнувшись лицом в песок.
* * *Так я лежал, неподвижно, уткнувшись лицом в шершавую поверхность вытертого ковра у себя в комнате, совершенно лишенный всяких сил и даже каких — либо мыслей: быть может, я просто устал, был болен, или, возможно, слишком пьян — я не мог этого понять, и мне это было безразлично. Мне было холодно каменным холодом пола под ковром, но я не мог даже пошевелиться и вползти обратно на койку, с которой скатился в мучительной судороге, терзавшей меня по временам, когда сквозь непрочную, наспех возведенную защиту из будто бы спасительных утешений здравого смысла, проникало в мой мозг осознание того факта, что мне нечем более да и незачем существовать, держась за расплывчатые контуры повседневности, хватаясь за них, как за смутно видимые из — под воды косы ивы, в тихом безумии опущенные ею в медленные и печальные струи лесного ручья. Хуже всего было то, что и прекратить это свое бессмысленное и бесцельное по сути своей существование я не мог: не знал — как; даже — в сковавшем меня мало — помалу оцепенении мысли — не понимал этого, да и к тому же подозревал, что мне это просто не удастся в любом случае, что бы я не измыслил. Меня томила жажда, мне хотелось пить, нестерпимо, но даже подумать, чтобы дотащиться до кувшина с водой и напиться, было немыслимо; в то же самое время мне мучительно хотелось в туалет, и изумление от сочетания этих двух противоречивых желаний заполняло весь объем моего в ту минуту скудного сознания.
Наконец все это мое положение стало настолько уже невыносимым, что я все — таки с трудом повернул лицо, разнял будто слипшиеся от гноя веки и немедленно увидел прямо перед собою мужские ботинки, довольно грязные — в сущности, в этом не было ничего странного, поскольку стояла поздняя осень. На некоторое время я даже забыл о мучивших меня желаниях и просто отупело глядел на эти — явно чужие — ботинки. Пахло пылью от ковра, и сыростью, и старой кожей от ботинок, и я лежал, уставясь на них туманным взором, не в силах ни предпринять, ни понять, ни даже почувствовать что — либо. Постепенно меня снова стало охватывать оцепенение, мне начали становиться безразличны и эти ботинки, и то, почему они оказались прямо у моего лица, и вообще все на свете; даже самая жажда моя притупилась и почти перестала ощущаться, только желание посетить туалет по — прежнему сильно беспокоило и не давало совсем потерять связи с действительностью. Я безотчетно стал поднимать мутнеющий взор свой и увидел — почти не удивившись — что из ботинок поднимаются чьи — то чужие ноги, прикрытые непонятной длиннополой одеждой, вроде рясы: вверх, к потолку, уходили ее темные складки; показались кисти рук с худыми, однако очевидно сильными пальцами, и наконец совсем уже под нависшим потолком — склоненное ко мне лицо, непонятного пола, но скорее мужское, безбородое — именно не выбритое, а совсем лишенное растительности; я увидел глаза, глядящие на меня внимательно, однако без особого выражения: может быть, немного сочувственно, как смотрит хирург на знакомого, но тяжелобольного человека.
Так, некоторое время мы смотрели друг на друга: мой внезапный незнакомец — все с тем же спокойным и задумчивым вниманием, а я — со все возрастающим изумлением: ведь все — таки удивительно было его появление здесь у меня — с какой стати, что ему от меня было нужно, или — с чем, наоборот, пришел он ко мне? Видимо, взгляд мой приобрел от этих вопросов некоторую осмысленность, потому что незнакомец неожиданно наклонился ко мне, взял за плечи и с поразительной легкостью — впрочем, довольно бесцеремонной — поднял и поставил на ноги. Это было ужасно. Внимательно вглядевшись мне в глаза, незнакомец взял со стола большую вазу для цветов, поставил передо мною на пол и таким же легким бесцеремонным движением спустил с меня штаны, оказавшиеся незастегнутыми — по всей вероятности, я сам безотчетно расстегнул их в недавних мучениях своих. Все это оказалось выше моих сил, и я, шатаясь на подгибающихся и дрожащих от слабости ногах, удовлетворил, наконец, одну из так долго не дававших мне покоя надобностей в свою собственную цветочную вазу — которую, кстати, очень любил — чудовищно смущаясь под терпеливым и бесстрастным взглядом непонятного визитера, который — когда я наконец дрожащими руками стал неловко подтягивать и застегивать штаны, не в силах отвести сконфуженного взгляда от его спокойного лица — без тени брезгливости поднял вазу и водрузил ее обратно на стол. В продолжение всех этих манипуляций не было произнесено ни единого слова.