Эва Курылюк - Эротоэнциклопедия
Поколению, сроднившемуся с имейлами, стоит показать, как написанные вручную буковки сплетались с узором бумаги, образуя разом с нею арабески, форма и последовательность которых направляли ход мыслей адресата. Твердый карандаш говорил одно, мягкий грифель — другое. Нежность кисточки, которой в письме к профессору Барту воспользовался один художник, опровергала сухость его формулировок. Ржаная тушь была выразительнее слов. Перо, вонзенное в кровавую кляксу, свидетельствовало о страсти.
Еще один важный документ — почтовые марки. «Они являются иллюстрацией состояния флоры и фауны в доэкологическую эпоху, демонстрируют достижения техники и новинки моды, распахивают в минувшее миллионы крошечных окон, в которых опытный глаз разглядит идеологические послания и аллюзии с политическими событиями, а порой и государственные тайны, и секреты вождей». Так, во всяком случае, утверждается в проспекте недавно созданного Института деконструкции почтовых марок, в котором получил работу один из моих бывших студентов истории искусств.
Под объективным слоем маркируемых смыслов кроется субъективное содержание марки. Порой она попадала на конверт случайно, но чаще подбиралась сознательно. Наибольшее значение придавал марке отправитель любовного письма, который взывал к чувствам возлюбленного в том числе и этой маленькой иконой. О символическом языке почтовых марок еще будут написаны пухлые диссертации, связывающие текст любовных писем с марками: их количеством, размером и формой, цветом и темой, а также расположением на конверте.
В древней Ассирии письма представляли собой глиняные конверты, куда вкладывались глиняные «марки» разных форм и с разными рисунками. Эти кружочки с дырочкой, треугольнички с крестиком, прямоугольники в полоску породили идею алфавита. «Марки» — прашрифт — предки древнейшего письма. Прежде чем спрятать в глиняный конверт, который затем заклеивался и обжигался, «марки» оттискивали на его поверхности. Оттиски анонсировали содержимое.
Последним эхом архаической идентичности того, что можно увидеть на конверте, и того, что скрыто внутри его, очевидно, является штемпель на марке, совпадающий или нет с датой в тексте письма. Следует также помнить, что конверт, особенно если речь идет о любовном письме, многие столетия считался аналогом телесной оболочки, в которой таится душа. Сегодня стоит задаться вопросом, не предвосхищает ли исчезновение мануально-почтовой эпистолографии также и отмирание телесных любовных контактов и вытеснение их нематериальной коммуникацией, электронной духовностью.
Я поглядываю на ряд конвертов на полу и испытываю волнение. Из угла кремового конверта, адрес на котором написан рукой Ролана Барта, умоляюще моргает синий глаз марки: «Посмотри, милый! Этот печальный человек — я. Я так одинок! Не заставляй меня больше ждать! Вернись!» На выцветшем конверте, некогда лососевом, теперь воскового цвета, дама с любимым единорогом — фрагмент гобелена из музея в Юпони — шепчет голосом мадам Барт: «Посмотри, милый Ролан! Это я, твоя мама, преданная тебе так же, как средневековая хозяйка — своей зверюшке».
В первой половине минувшего столетия Колетт писала: «любовное письмо хочется нарисовать, написать красками, прокричать». К чему и стремились отправители этих текстов. Моложе писательницы, они однако принадлежали еще к романтической эпистолярной традиции, что зиждилась на вере в магию и безмолвную красноречивость картинок и следов тела.
Из Калифорнии профессор Барт получил письмо на аппликации в форме обезьянки, из Италии — кусочек тюля с забавным наброском голого младенца, из Нью-Йорка — послание на обрывке бинта в грязном коричневом конверте, из которого выскользнул засушенный листок гинкго. На кружочке, вклеенном в желтую раковинку, что выпала из кремового конверта, я в лупу разглядела чье-то лицо — фрагмент фото. Мадам Барт на прощание поцеловала мятый листок папиросной бумаги. На похожем листочке профессор Барт оставил кровавый отпечаток своего пальца.
Эта документация тела заключает в себе некий архаический пафос, правда? Перед глазами проходит история человечества, вспоминаются отпечатки рук и ног в древних пещерах, предполагаемые следы ног Будды и Иисуса, византийские acheiropoietoi,[5] латинские вероники, тени сожженных тел в Хиросиме.
Но это еще не все. В письме к сыну мадам Барт не только оставила подлинный контур своих губ, но также запечатлела точный химический состав губной помады, какой пользовались француженки в конце семидесятых годов. А профессор Барт — точный рисунок своих папиллярных линий и группу крови.
Три часа ночи. Стакан «бадуа» — и я возвращаюсь к «макинтошу», чтобы отбарабанить еще несколько мыслей.
Почерк, который бесконечно трудно подделать, дает представление о характере и настроении пишущего, о состоянии его души. Веселый человек выводит буквы одним образом, отчаявшийся — другим. В одном письме из Урбино буквы прыгают allegro, allegrissimo,[6] словно ноты в партитуре. В другом, написанном тем же человеком, они покрывают бумагу, точно высыпавшийся из клепсидры песок.
Отсылка любовного письма по почте была целым ритуалом, позволявшим пережить чувства утонченные и осязаемые. Нос отправителя сравнивал запах клея на конверте и на марке. Язык отправителя навсегда запоминал вкус клея на конверте и на марке. Облизывание воспроизводило сексуальный и кулинарный акты.
Вкладывание письма в конверт, запечатывание его и наклеивание марки — все это являлось глубоко эротическим опытом, дополнявшим эротику самого процесса создания письма. Глубоко волновали чернила, стекавшие на белизну листа, и перо, ласкавшее и ранившее бумагу. Человек, с которым я дружила в семидесятые годы, признался мне однажды, что, опуская в почтовый ящик письмо любовнице, не раз ощущал эрекцию. Я ответила, что мне в такие моменты случается испытать даже оргазм.
Семь часов. Мусороуборочная машина опорожняет контейнеры, вода брызжет на тротуары, мусор плывет по сточным канавам. А во мне еще что-то просится наружу.
Вывод?
Нет, скорее лозунг.
В последний раз открываю «Словарь французских писателей». Справка о Ролане Барте заканчивается информацией о том, что 26 октября 1916 года он потерял на дне Северного моря своего отца, который ушел на фронт еще до рождения сына.
Пусть это станет моим эпиграфом: make love, not war.[7]
Париж, 1 сентября 2000
Э. Ролан Барт — Эдмунду
Андреа Монтенья. "Св. Себастьян". Лувр
Открытка, разорванная Роланом Бартом
Париж, 5 мая 76
Edmond, cheri![8]
Я все набирал твой номер, неделя за неделей. Никто не брал трубку, так что в конце концов я позвонил на телефонный узел. Теперь мне уже известно, что телефон отключен; я смирился и бросил это дело. Ты пугал, что «в случае чего» порвешь со мной еще быстрее, чем связался, и не допустишь «дальнейших вмешательств с моей стороны». Твои угрозы повергали меня в ужас, теперь я черпаю в них утешение. Если ты исчез в ту минуту, которой так долго и нетерпеливо ждал, значит, ничего с тобой не случилось и причина кроется в твоей натуре, бесконечно спонтанной, — ты готов прервать ход событий и, вскочив из-за столика, мчаться на другой конец света.
Я не стал сообщать в полицию, не разыскиваю тебя через друзей. Веду себя так, как тебе обещал, и терпеливо дожидаюсь твоего возвращения. Сегодня твой день рождения, cheri, и я не покидаю дом ни на минуту. Я вбил себе в голову, что сегодня ты вернешься или позвонишь мне; и закончится испытание, которому ты подверг нашу любовь. Давно пора, cheri. Я хватаюсь за каждую соломинку, чтобы спасти наши отношения, но, признаюсь, близок к отчаянию.
Нет, cheri, я не упрекаю тебя и забочусь о твоих делах. Представил в Комиссию конспект, который подготовил по твоим записям. Пока что тебе продлили срок до конца года, для дальнейшего продления нужно подать заявление в докторантский совет в ноябре. Я могу сделать это от твоего имени, как только ты дашь согласие. Упоминаю об этом между делом, поскольку твое отсутствие омрачает все и я быстро теряю интерес к вопросам твоей карьеры.
Наибольшую радость доставляет мне перелистывание твоих тетрадей. Я бесконечно благодарен тебе, cheri, что ты не утаил от меня своих размышлений на столь многие важные для нас обоих темы. Твои слова я читаю вслух, заучиваю на память; твоим почерком могу любоваться часами. Я узнал, что ты перестал вести дневник задолго до своего исчезновения или же забрал с собой последнюю тетрадку. Я даже заподозрил, что произошло нечто, о чем я не знаю, и пытаюсь смириться с мыслью, что ты предпочел расстаться, нежели допустить меня к себе в душу. Ты перестал мне доверять? Хотелось бы верить, что нет; может, у тебя просто были причины о чем-то умолчать. Я ведь тоже не все тебе рассказал.