Пол Теру - Лучший год моей жизни
— Устроился работать на сухогруз, — написал я домой. — Пишу из Сан-Хуана — у нас тут стоянка. Домой вернусь в августе или сентябре.
Одной личиной больше — теперь я еще и палубный матрос. Мать купилась на это неуклюжее вранье. Поскольку я ни о чем ее не просил, она приняла мое решение. А может, переживала за других детей — нас же была целая орава, — и не очень любопытствовала, как там я. Видимо, успокоилась, узнав, что я нашел себе какое-никакое место в жизни.
В «Кариб-Хилтоне» на перешейке Пуэрта де Тьерра требовался персонал. Я хотел устроиться спасателем в бассейн, но, когда я заговорил с менеджером по-английски, он предложил мне обратиться в ресторан — туда, в основном, ходили англоговорящие туристы. Меня взяли.
Смена начиналась в шесть вечера и заканчивалась в полночь. Туда и обратно я ездил на автобусе. В общем, приносил в дом деньги. Мона пошла учиться на курсы испанского. Больше ее ни на что не хватало — пузо, зной, недомогания…
Пуэрториканцы были к нам добры. У пуэрториканца два лица: серьезное, почтительное, подобострастное — для гринго: «Чего изволите, босс?» (это мне было знакомо по уборке спаржи) и озорное, шебутное, добросердечное, приберегаемое для соотечественников. Со мной и Моной они обращались как с членами семьи. Заковыристые проблемы были им не в новинку, и вопросов они не задавали. Я исполнился к ним благодарности, хотя и не сразу уяснил причину их доброго отношения — а они видели, что бледная беременная молодая женщина и парень помладше — наверняка с ней не расписанный — ездят на автобусах, сидят на площади, выходят из подъезда старого дома неподалеку от дорогого ресторана «Ла Сарагосана» (в ресторане мы ни разу не побывали). В общем, нам сочувствовали.
Мои родичи считали, что я работаю матросом, своим Мона сказала, что преподает в школе в Нью-Йорке. До правды никто не докопается — мы слишком далеко. Письма, приходившие на имя Моны, поступали на адрес Фреда, и он пересылал их стопками раз в неделю.
Так прошло два месяца.
Сан-Хуан был для нас совсем чужим, и меня это лишь успокаивало. Пуэрториканцы верили нам на слово — ведь здесь нас не знала ни одна живая душа. Мне нравилась эта анонимность — в ней было что-то чистое, неиспорченное. Здесь я был всего лишь тощим парнишкой, живущим в комнате на улице Сан-Франсиско вместе с беременной молодой женщиной, парнишкой, который каждый вечер в пять часов садится на автобус до Исла-Верде и сходит у «Кариб-Хилтона». Питались мы, в основном, консервированным супом. Когда вечером включали свет, по углам разбегались блестящие, с лиловым отливом тараканы. В воздухе висела пыль и шум — казалось, мы не в четырех стенах живем, а посреди улицы, от одного высокого окна к другому течет людской поток даже море билось нам в стекла, захлестывая рамы доверху. Но нас никто не знал, а значит, нам нечего было стыдиться а безотрадная нищета была тут общим уделом.
Иногда лили сильные дожди — короткие, летние. Я ходил в панаме и с зонтиком — выпендривался. Изображал опустившегося интеллектуала. Читал Грэма Грина и Лоренса Даррелла. Неплохо освоил испанский — мог объясниться, почти не переходя на английский. Перенял пуэрториканский акцент — сглатывал «с», вместо «й» произносил «дж». Мне казалось, что вне ресторана я — невидимка да и в ресторане, как оказалось, меня самого почти не замечали. В ресторане я был лишь форменным костюмом, рубашкой и галстуком-бабочкой. Мои обязанности состояли в том, чтобы отвечать на звонки по поводу бронирования столиков, провожать посетителей до места, вручать меню и желать им приятного вечера. Я зарабатывал достаточно, чтобы мы с Моной могли прокормиться, заплатить за комнату и немножко отложить на обратную дорогу. Теперь я понимал, как из одного опрометчивого решения может вырасти целая новая жизнь, идущая необратимым курсом.
Мона слабела, словно беременность была для нее болезнью, и печально озиралась в нашей каморке — тосковала по родине. Посреди ночи она просыпалась и всхлипывала. Лодыжки у нее распухли. От жары началась крапивница. Иногда она набрасывалась на меня с упреками: «Как я только могла с тобой связаться?» А иногда твердила: «Кроме тебя, у меня в жизни ничего нет. Пожалуйста, не бросай меня. Будь со мной, пока все это не кончится».
Казалось, это реплики из спектакля, в который я ввязался случайно, ненароком оказавшись на сцене. Так бывает в сумбурных, неспокойных снах, в которые проваливаешься как-то вдруг, с корабля на бал попадаешь. И как в тех снах, где все происходит неожиданно, но по какой-то абсурдной логике, я словно бы жил за кого-то другого, в чужом теле.
Однажды, опоздав на работу, я сказал менеджеру:
— Пожалуйста, простите меня за опоздание. Моя жена плохо себя чувствует — она беременна.
Менеджер был перуанец. Вылитый вождь инков с орлиным носом, тяжелым подбородком и набрякшими веками. Он уставился на меня с таким серьезным видом, что мне стало не по себе, но тут же потрепал по плечу:
— Не говори «Простите». Никогда не проси прощения, — и он погрозил мне пальцем. — Мужчины прощения не просят.
Через несколько дней он спросил:
— Как жена? Надеюсь, лучше?
Я что-то ему ответил, сам не понимая, что говорю или кто с ним говорит. А сам думал: «За кого бы вы меня не приняли, не ошибетесь. Я живу пятью жизнями зараз, и в одной из них, естественно, работаю на сухогрузе. И ни одна из этих жизней не имеет отношения к тому, каким я сам себя знаю».
Мы с Моной старались побольше откладывать на черный день, и лишних денег у нас не водилось. Мы ничем не отличались от всех, кого встречали в Сан-Хуане: никаким транспортом, кроме автобуса, не пользовались, ели жареные пирожки с мясом, которые там называют «пастелильо», иногда шиковали — лакомились мороженым. Спать ложились рано. Ни телефона, ни радио у нас не было. По телевизору в баре на углу показывали только бокс и футбол. Газет мы не читали — лишь иногда я пробегал глазами заголовки в местной испанской газете. О том, что происходит в большом мире, за пределами Пуэрто-Рико, мы не имели ни малейшего понятия. Однажды квартирная хозяйка сказала нам, что в Санто-Доминго убит диктатор Трухильо, и на соседней площади начался просто праздник какой-то: все разом затараторили, захохотали.
Я привязался к хаосу, укрывавшему нас, к приветливым толпам, к узким тротуарам, даже к зною и палящему солнцу: от жары люди словно бы таяли, их сердца размягчались. Я чувствовал себя, как рыба в воде, среди зданий с потрескавшейся желтой штукатуркой, среди кривых надписей на стенах, и даже в трущобах под крепостной стеной, именуемых La Perla — «Жемчужина», где люди бедствовали почище нас: босоногие дети, женщины в отрепьях, пьяные мужчины.
Однажды я увидел знакомое лицо — в Амхерсте, уже живя у Моны, я был на задиристой лекции этого человека на политическую тему. Уильям Слоун Коффин, известный леворадикальный интеллектуал. Он и двое его спутников, беседуя между собой, обогнули нас на тротуаре и вошли в двери «Ла Сарагосаны» и, поскольку нам этот ресторан был не по карману, я перестал считать Коффина радикалом. Для меня он стал толстосумом из другого мира.
Я написал домой еще несколько рапортов, уверяя, что отправляю письма, когда судно — мой сухогруз — заходит в порт. Вошел в образ моряка, передирая все подробности из Керуака. Мона регулярно писала родителям при посредничестве Фреда — тот наклеивал марки на ее конверты и опускал их в почтовый ящик в Нью-Йорке.
И каждое утро, просыпаясь после крепкого сна с липкой горячей испариной на лбу, я вспоминал, что живу с Моной, с беременной Моной, в комнате, которую мы снимаем в Старом Сан-Хуане, и что в пять тридцать я должен явиться на работу в «Хилтон», и сердце у меня замирало от ужаса, но я говорил себе: «Держись и не психуй: время идет, а никто и не догадывается». Внутри Моны был ребенок, а внутри меня — мрак, а на душе у меня — тягостное бремя. Я заботился о Моне и о себе, но все время давила мысль: «А если мои узнают об этом позорном и мерзостном деле?»
Мона тоже помешалась на необходимости все утаить. Это заставляло нас держаться тихо, обходиться друг с другом деликатнее. Мы были как сообщники по преступлению: ходили крадучись, старались не привлекать к себе внимания, чтобы не попасться. Беглецы из тюрьмы, в общем. Нас никогда не оставляло чувство, что мы занимаемся темными делами.
И вот в августе Моне пришел ответ из бостонского агентства со слезным названием «Дом для маленьких странников». Сообщалось, что они возьмут Мону на свое попечение, примут у нее роды и заберут ребенка. Таких детей с нетерпением и надеждой ждут приемные родители. Пожалуйста, будьте уверены, что мы найдем для вашего малыша теплый семейный очаг. Над письмом Мона расплакалась, но созналась, что ее мечта сбылась — теперь можно вздохнуть спокойно.
В ту ночь она проснулась, рыдая, — до нее вдруг дошло, что у ребенка будет слабое зрение, поскольку мы оба носим очки. Страшно было подумать, что мы выпихнем это близорукое дитя в равнодушный мир, заставим пробираться на ощупь среди чужих.