Томас Хюрлиман - Рассказы
Неужто этот…
Его ворчливый клиент — никак не поэт. Поэта, решил господин Венделин, уже узнали, сейчас он стоит в холле, и его с трудом удерживают от выхода на террасу, ведь ему не терпится услышать овацию отеля и всего Отечества. Да, дело обстоит именно так. Юбиляр желает явить себя публике, но вынужден ждать. Оттого-то — ужас в глазах дамы и отчаяние во взгляде метрдотеля: плетеное кресло не позволяет начать торжественную церемонию. Убрать его! Но как? Господин Венделин послал в небеса проклятие. Затем бросил взгляд в холл. Действительно, там уже раздавали факелы, скрипачи еврейского ансамбля настраивали свои инструменты. Он должен что-то предпринять, чего бы это ни стоило. Колокола уже смолкли, огни постепенно угасают, а ворчун — чтоб ему провалиться! — продолжает лежать в своем кресле и портит всю обедню… И тут господина Венделина посетила спасительная мысль. Поставив бутылку и бокал на серебряный поднос, он высоко поднял его на трех пальцах. «Chumm scho, — процедил он сквозь зубы, — chasch dinne wytersuufe!»[10]
Трюк всегда удавался (даже с графом Ранцау) — любой пьяница спешит последовать за бутылкой. Сделав пару шагов, господин Венделин остановился и оглянулся. Старичонка за ним не последовал. Руки его обхватили подлокотники, плед сполз на пол, а большая голова неподвижно возвышалась над спинкой кресла.
Господина Венделина вдруг осенило. Тот, кто сидит в плетеном кресле и глядит в ночь, на горные склоны и вершины, вонзающие в густую синеву неба последние огненные лучи, и есть поэт Готфрид Келлер. И тогда бутылка на подносе задрожала, пустилась в пляс, опрокинулась — и разлетелась на тысячи осколков. Какой пассаж! Какая бестактность! Руки господина Венделина бессильно опустились, в правой — поднос, в левой — салфетка. Он, неизменно старавшийся проявлять в любых ситуациях благородство, быть учтивым и классически корректным, именно он сказал знаменитому народному поэту прямо в лицо, какого мнения он о его лирике — да никакого!.. Господин Венделин горестно вздохнул. Я должен взять назад свои дурацкие слова, приказал он себе. Не обращая внимания на ужимки метрдотеля, который уже вышел на веранду, он круто развернулся и, согнувшись в самом глубоком поклоне, с хрустом шагая по битому стеклу, двинулся обратно — к поэту.
Действие пятое
Мир скроен из нелепостей, а он, Готфрид Келлер, — под стать этому миру. Как жадно, долгие годы, искал он признания, наконец снискал его, и с тех пор желает, пожалуй, только одного: как бы кануть в темень безвестности. Его, одинокого, приветствуют со всех окрестных гор, славят в долинах, а за спиной у бобыля уже столпились обитатели и хозяева гранд-отеля, чтобы обрушиться на него с дурацкими хвалебными речами и приветственным посланием правительства.
Да будь она проклята, эта телеграмма!
Когда вчера вечером он прибыл сюда, никто не обратил на него внимания. Ни портье, ни администраторам не пришло в голову, что за человеком, который остановился в их отеле под чужим именем, скрывается автор «Зеленого Генриха». Но потом — это явно случилось уже сегодня вечером — пришла телеграмма, и его присутствие здесь обнаружилось. Келлер сжал кулак. Этому государству еще не исполнилось и полувека, а его сыск уже действует с отлаженностью царского. За ним, Келлером, следят, о нем доложили в Берн. Он протянул руку за бокалом, в пустоту, — со стола уже всё убрали. Он хотел обозвать кельнера балдой, но тут же одумался: этот человек заслуживает не порицания, а чаевых — литературный вкус у него хороший, очень хороший. Как он оценил его «Вечернюю песню»? Назвал «поблеклой лирической мишурой». И не ошибся. Келлер хотел теперь это признать. Однако как раз в тот момент, когда он переводил дух, чтобы начать говорить, говорить начал другой — долговязый кельнер. Он выпрямился, с наслаждением прищелкнул языком, будто дегустировал вино, и стал — о, власть нелепостей и превратностей! — брать совсем недавно сказанное обратно, более того, дерзнул с ложным пафосом расхваливать фальшивые строки. Свет, льющийся в окошки глаз! /Душа, очарованная блеском звезд! Он, господин Венделин, хоть и не кончал университетов, хоть и служит всего лишь кельнером кантонного масштаба, но все же способен оценить и смелый полет мысли, и благородное изящество огранки — «Короче говоря, уважаемый мастер, истинная красота обрела под вашим пером форму, а истина со всей ее красотой отлилась в слово. Superb!»[11]
«Чушь», — буркнул Келлер. Свет небесный, ты не поскупись… Лейся золотым потоком! Нет, мой дорогой долговязый друг, на самом деле всё серо, серо и мрачно. Это я знаю — и знаю слишком хорошо. И все-таки серое я обратил в золотое, а печальное — в радостное. Почему? Так уж получилось. Чем хуже мне жилось, тем красивее становились слова. Чем красивее становились слова, тем хуже мне жилось. Жилось? Это не было жизнью. Женщины, которых я желал, смеялись надо мной. Моих близких в живых уже нет. Друзья — далече. Приходит ночь, и черная птица начинает клевать мою душу, каждый удар клювом — упрек, обвинение, злой вопрос, на который нет ответа: почему ты такой, какой ты есть? Но я жил и любил в моих книгах, в моих героях. Да, герр кельнер, в этом — тайна моей поэзии. В моих героях, в моих стихах запечатлелась та жизнь, на которую сам я был не способен. Так или примерно так Готфрид Келлер охотно высказался бы, обращаясь к герру кельнеру. Однако сделать это он не успел. Со всех сторон их обступали люди: они появились в оконных проемах, свешивались с балконов, теснились в дверях, спешили выйти с веранды на террасу и через секунду-другую заполонили ее.
«Ура-а-а!» — крикнул кто-то, его возглас сразу подхватили, из нижнего сада в небо с шипеньем взвились ракеты, а красные розы дам, бокалы кавалеров, факелы пажей — «Ура! Ура! Ура!» — начали раз за разом взмывать над их головами. Келлер устало улыбался. Ему придется поблагодарить этих людей. Но как, как произнести речь, если язык еле ворочается? Он порядком выпил, его будет пошатывать, вместо речи получится жалкий лепет. О ты, превратный, двуликий мир: самый торжественный момент в его жизни обернется самым постыдным…
И тут вдруг раздались звуки, подобные рокоту волн и шуму ветра. Запели все, у кого был голос, — повара и гости, горничные и пожарные, скрипачи еврейского ансамбля, гармонисты из окрестных селений, администратор отеля и портье, священник, министранты, студенты, пастухи, гимнасты и, перекрывая своим могучим контральто все инструменты и весь хор, настоящая глыба из уложенных вокруг головы кос, уст и бюста…
«Фройляйн фон Браузеветтер, певица из Кёнигсберга, исполнительница женских партий в операх Вагнера», — гордо возгласил метрдотель.
Келлер кивнул. Подле него свисала длинная рука, он взялся за нее, и тогда, покинув террасу, они вместе полетели в ночь — поэт и господин Венделин, который теперь был птицей, большой птицей-тоской. Они поднялись высоко, над Альпами и даже над звездами. Звезды мерцали далеко внизу, под ними, как осколки разбившейся бутылки. Келлер смеялся и долго махал свободной рукой террасе, которая, кружась, постепенно скрывалась в мглистых просторах Вселенной. Там, внизу, люди пели его «Вечернюю песню», пели от души и с благоговением.
Глаз моих окошки распахнуть,
Солнца свет легко в себя вдохнуть,
Мир зовет нас, освещая путь,
Скоро предстоит нам отдохнуть.
На закате так прекрасна высь,
Блеску звезд, душа моя, дивись!
Свет небесный, ты не поскупись,
Лейся в окна глаз моих, струись![12]
На другой день, 19 июля 1889 года, в гранд-отель «Зонненберг» в несметном количестве стали поступать поздравления. Депеши и телеграммы от студенческих корпораций Швейцарии и Германии, различных обществ и объединений, правительства, поклонниц и поклонников… «Этот ужасный день рождения, — напишет Готфрид Келлер чуть позже, — таил в себе какую-то угрозу».
Он умер в своей цюрихской квартире менее чем через год — за четыре дня до следующего дня рождения.
Человек, что око, и Хёрнлиман
Мое имя (Фрунц) лишено какого-либо значения. Я — секретариус, id est [13]человек подневольный, вышколенный для безошибочного письма под диктовку. И если я берусь за перо по своей воле, то лишь потому, что мне суждено было сопровождать осенью 1797 года знаменитого поэта господина фон Гёте в его путешествии по нашей стране — от Шафхаузена до высей Швицер-Гаккена. Там, наверху — да будет это предано огласке уже сейчас, — вечером 29 сентября, в День святого Михаила, произошло событие поистине неслыханное. А посему полагаю вполне уместным поведать потомкам Иоганна Вольфганга Гёте о том, что мне, писарю Фрунцу, довелось наблюдать осенним вечером с одного из уступов этого горного массива: господин фон Гёте поднялся, подобно солнцу, над горизонтом всего того, что человек успел пережить, постигнуть и сотворить за долгие века своего существования. Не станем, однако, забегать вперед. Отправимся сначала в Шафхаузен.