Томас Хюрлиман - Рассказы
Нет, решил господин Венделин, с такими короткими ножками на баррикаду не взойдешь, это не старый герой-революционер. Скорее он походит на художника — может быть, пейзажиста.
Итак, нужно убрать брюзгу с террасы, причем как можно незаметнее. Келлеровские стихи тому явно не понравились. Это, подумал господин Венделин, может послужить зацепкой. Подойдя к плетеному креслу, он спросил, знает ли сударь имя того, кого сегодня чествуют по городам и весям. Быть может, даже читал его? С минуту царила тишина. Потом раздалось злобное рычание, посыпались непонятные проклятия, и снова — тишина.
Странный тип, подумал господин Венделин, пора от него отделаться.
Действие третье
Сколько же нелепого в этом мире! Келлер негодовал. Он хотел бежать от всех торжеств, речей и песнопений и вот восседает теперь, как Будда, посреди грандиозного спектакля, устроенного в его честь, — озаренный огнями на вершинах гор, с колокольным звоном в ушах. Мало того, в этом балагане, похоже, собирается участвовать и отель. В саду, близ террасы, — шаги, перешептывание, а кельнер, этот невыразимо жалкий прислужник, разукрасил ночное небо гирляндой из лампионов.
Вечно все складывалось нелепым образом. Всю жизнь он, коротыш, бродил, как дворняга, вокруг мамзелей и дам высоченного роста. Он, лирик от природы, написал толстенный роман, причем — верх несуразности! — в двух разных вариантах. Он стал мастером эпического жанра, но литературный мир — о нелепость за нелепостью! — принимает его всерьез лишь как мастера новеллы. Люди из Зельдвилы [5], творения его молодости, трусили за ним, как аккуратно остриженные пудели.
Кельнер стоял не шевелясь. Келлер, моргая, взглянул на него снизу вверх. В том-то и дело, что этот человек прав. И оттого мутит душу… Глаз моих окошки распахнуть, / Солнца свет легко в себя вдохнуть, / Мир зовет нас, освещая путь. Окошки его глаз оказались распахнутыми и для господина официанта, и для проклятого ночного мира лесных кантонов, который вздумал славить его, поэта всей нации. Келлер глубже заполз в плетеную раковину кресла. Как это Шторм, его друг, отозвался о «Вечерней песне»? «Ваша лирика подобна золотому самородку, это — самое прекрасное из того, что вы создали на склоне лет, друг мой Келлер». А ведь творение это лживо, пошло — поэзия для гувернанток.
В долинах замирал колокольный звон. Из ближнего огненного столба вырывались языки пламени, с треском впивались в сухие сучья, искры разлетались и гасли, словно крохотные млечные пути. Келлер провожал их взглядом. Сестра, за которой он долго ухаживал, умерла. Мать ушла из жизни намного раньше. В сырой земле лежит и его невеста: она покончила с собой незадолго до свадьбы. Его уделом стала одинокая старость. Свет небесный, ты не поскупись Келлер вздохнул. Свет не лился золотыми потоками, мир скупился на яркие краски, он был серым, серой была жизнь, а уж старость — сплошным мучением. У него нет ни семьи, ни друзей… И вдруг, за секунду-другую, Келлер очнулся, пришел в себя, протрезвел: никто ведь не мог знать, что он уединился здесь, наверху. Кому, черт побери, удалось его рассекретить? Неужели кельнеру? Жердяй узнал его?
Келлер хотел заговорить с ним, но кельнер, напоминая бритву, согнулся под прямым углом: отдавал поклон гостям, которые с возгласами «А!» и «О!» радостно, возбужденной толпой, выходили на террасу.
— Что скажите об этой панораме?
— Она просто импозантна!
— Как же должна быть счастлива республика, — говорил с прононсом статный господин, — которая умеет воздать своему пииту столь пламенные почести. Вы его читали, баронесса?
— Только лирику.
— Она смела!
— Но поэтична. Где же граф Ранцау? Он ведь хотел пойти с нами.
— Боюсь, — прозвучало из чьих-то британских уст, — у графа еще кое-какие дела в баре.
И все спустились в нижний сад: кавалеры — с сигарами, дамы — накинув себе на плечи шелковые шали, а два пажа в красном несли за ними, подобно министрантам, кипу нотных листов.
Келлер потянул жердяя за фалду фрака. «Эй, — сказал он, — от кого вы, собственно, узнали, что он здесь, этот Келлер?»
Кельнер все еще стоял, согнувшись в поклоне.
Действие четвертое
Господин Венделин все еще стоял, согнувшись в поклоне, и жадно вдыхал аромат духов, который струился за дамами, словно шлейф. Как только что выразился полковник Кэмпелл? «Боюсь, у графа еще кое-какие дела в баре». По телу кельнера пробежала дрожь. Граф Ранцау был пьяницей и в этот вечерний час обычно уже едва держался на ногах, а полковник Кэмпелл вскользь заметил, что «у графа кое-какие дела в баре». That’s it[6], подумал господин Венделин, в великосветском обществе свой язык: эти леди и джентльмены не напиваются, у них — кое-какие дела в баре. Он решил пользоваться, par occasion[7], такой манерой говорить и не спеша выпрямился. Только теперь он почувствовал, что кто-то все сильнее тянет его за фалду фрака. Что задумал этот карлик? Решил ощипать его, как курицу?
«Wie händ iher gmerkt, dass er da obe isch, de Chäller?»[8]
— От Федерального совета в Берне, — сказал господин Венделин.
Потом наклонился к уху старикашки и тихо, чуть ли не шепотом продолжал: «Из Берна, от Федерального совета, то есть центрального правительства, поступила телеграмма, адресованная Готфриду Келлеру. Великого труженика пера чествуют в эти дни по всей стране. Дирекция сделала вывод, что человек сей находится здесь, под чужим, разумеется, именем, и тем не менее, — он бросил взгляд в ярко освещенный холл, — и тем не менее, уже почти закончены приготовления, чтобы устроить поэту на террасе торжественный прием». Господин Венделин кашлянул. «Прием, — повторил он, — состоится здесь. На свежем воздухе. На террасе». Никакой реакции. Тогда он тронул старичка за плечо. «Uusuufe!»[9] — потребовал господин Венделин.
Наконец до ворчуна, кажется, дошло. Он снял очки и, подняв голову, взглянул на него большими, влажными глазами.
Ни дать ни взять карлик, подумал господин Венделин, но голова — импозантна, просто импозантна. Внешность философа и бунтаря? Или художника, работающего на пленэре? Нет, не герой революции и не пейзажист. Так, рассудил он, выглядит швейцарский чиновник. В маленьких глазках — подозрительность, грудь — узкая, ноги — короткие, но упорным сидением за конторками люди этого сорта обрели внушительность, что производит впечатление даже на него, господина Венделина. Он теперь пожалел, что обходился с гостем столь сурово. Взяв бутылку, еще раз наполнил бокал. И кивком головы показал на холл, который тем временем заполнился гостями, представителями дирекции, персоналом. Все были взволнованы, готовились к тому, чтобы выразить поэту свое восхищение. Казалось, только одному человеку нет никакого дела до всеобщего ажиотажа. Он удобно устроился в кресле посреди террасы, потягивал вино и что-то бормотал себе под нос. Похолодало. Тем не менее господина Венделина бросило в пот, воротничок сорочки стал ему тесен — что же, черт побери, делать? Поднести кресло к парапету и вытряхнуть неудобного гостя? Лампионы безмятежно покачивались. На гребнях гор полыхали огни. С ближних и дальних лугов доносился перезвон колокольчиков.
Чиновник или не чиновник, но он должен немедленно исчезнуть отсюда, этот твердолобый креслосиделец! Место таким — на празднике стрелков: с носовым платком на голове, каждый уголок которого завязан узелком, с кружкой пива в руке, это простолюдины, думал он, плебс… На приеме в честь поэта, месье, вам делать нечего! Господин Венделин собрался было схватить упрямца за шиворот, но тут из сада на террасу возвратилась дама — та, что недавно справлялась о местонахождении графа Ранцау. Двигалась она на цыпочках и страдала, видимо, близорукостью — ибо приближалась, неотрывно глядя на ворчуна, к плетеному креслу. В двух-трех шагах от него она вдруг всплеснула руками — и остановилась как вкопанная. «Нет! Не может быть!» — вырвалось у нее из груди. С этим возгласом, шурша кринолином, она устремилась в холл. Господин Венделин озадаченно смотрел ей вслед; осмыслить то, что произошло, времени не было. При виде взбудораженной дамы из толпы гостей, закатив глаза и размахивая руками, выскочил Мюллер. Судя по его сумбурной жестикуляции, внимание метрдотеля тоже приковал к себе брюзга в плетеном кресле.
Неужто этот…
Его ворчливый клиент — никак не поэт. Поэта, решил господин Венделин, уже узнали, сейчас он стоит в холле, и его с трудом удерживают от выхода на террасу, ведь ему не терпится услышать овацию отеля и всего Отечества. Да, дело обстоит именно так. Юбиляр желает явить себя публике, но вынужден ждать. Оттого-то — ужас в глазах дамы и отчаяние во взгляде метрдотеля: плетеное кресло не позволяет начать торжественную церемонию. Убрать его! Но как? Господин Венделин послал в небеса проклятие. Затем бросил взгляд в холл. Действительно, там уже раздавали факелы, скрипачи еврейского ансамбля настраивали свои инструменты. Он должен что-то предпринять, чего бы это ни стоило. Колокола уже смолкли, огни постепенно угасают, а ворчун — чтоб ему провалиться! — продолжает лежать в своем кресле и портит всю обедню… И тут господина Венделина посетила спасительная мысль. Поставив бутылку и бокал на серебряный поднос, он высоко поднял его на трех пальцах. «Chumm scho, — процедил он сквозь зубы, — chasch dinne wytersuufe!»[10]