Борис Евсеев - Площадь Революции: Книга зимы (сборник)
Воля отняла руку от лица, и все встало на места: бронза, мрамор, люди. Да и никакому оркестру в зале быть не следовало…
Окончательно встряхнувшись, она плотно сомкнула губки, вынула из кармана плеер, вставила под шапочку крохотный наушничек, «воткнулась» в собственную жизнь, в свою музыку.
Не оглядываясь, сперва шагом, а потом и трусцой, заспешила она прочь от криков и Витюшиных прыжков, от его песни: «Смело, товарищи, в жопу!», от гаснущего кавардака и остро царапнувших подземных видений – наверх.
На бегу старалась думать о хорошем. Вспомнила густо морщенного, но очень приятного Натанчика, представила, как, вскинув седые бровки, закатывая глаза и заламывая по временам руки, старичок будет рассматривать дома ее новенькую визитку, где значилось:
...Рокотова Воля Васильевна
РИД «Слимз»,
РR-директор, кандидат искусствоведения
Как, подпрыгивая, подбежит он к компьютеру, станет вколачивать в клавиши сухонькими пальцами костяную музыку…
Впрочем, быстро откинув ненужные мысли, Воля ступила на бегущую лестницу, стала вместе с давно привязавшейся и горько любимой музыкой возноситься выше, выше, вверх…
В тот близкий к бестрепетной полуночи час на станции метро «Площадь Революции», кроме бегло обрисованных фигур, полусидел в одной из ниш, на мраморной приступочке полусидел – еще один человек.
Только что изгнанный из всех благосклонных и неблагосклонных к нему редакций за неуместные мысли, – делал вид, что заносит к себе в компьютер что-то наиважнейшее. «Крутое» заносит и «отвязное», а в то же время и недосягаемо высокое!
На самом деле ничего он не заносил, ничего в клавиши не вбивал. Потому как вбивать ему в тот миг было нечего.
Разбитый в пух и прах, вместе со своим некстати созревшим эссе о терроризме, он никак не мог взять в толк: что бы еще такое отобразить на компьютерном экране?
Может, именно поэтому доносившиеся визги и шум, долетавшие имена и крики вселяли в автора эссе о терроризме слабенькие (ни на чем не основанные) надежды.
Девушка Воля, Витюша, Натанчик, даже рыжий черт Радославлев – все они вдруг стали казаться автору людьми значительными, первостатейными. А вовсе не пьяной шелупонью, не сраной компашкой прощелыг, выделывающейся меж грозных отливов вечерней бронзы…
«Воля, Воля… почему все-таки – Воля? – повторял он про себя необычное, явно влетевшее в бронзовый зал из позднеантичного совка имя. – А с другой стороны – чем не имечко для разведенной сталелитейной жены, или для желающей опроститься, пожалуй даже “сесть на землю”, интеллигентной докторши?»
Неожиданно поднявшись – в длинно-сером, измазанном сажей с левого боку пальто, с отвисшей от безнадеги нижней губой, – автор неуместного эссе поспешил наверх, за девушкой Волей.Наверху
Воля Васильевна Рокотова жила здесь же, неподалеку, в Ветошном старинном переулке.
Лишенный ныне жильцов, выданный чинодралам на «поток и разграбление», а когда-то веселый и хлопотливый этот переулок Воля помнила с незапамятных времен. Жила здесь сперва с «предками», потом – по очереди – с двумя мужьями. Теперь – одна. Второй муж, Антончик Портной, уже месяц с лишним как Волю покинул. И, кажется, навсегда.
По этому случаю Воля – а по-домашнему Волюн, Волюха – сильно вздыхала. Слегка даже мучилась. А потом…
Потом стали случаться с ней всякие неожиданности, стали завязываться непонятные знакомства. И жизнь Волюхина покатилась вне автобанов и дорог: влево, вправо, по откосу, по склону, вбок…
Несколько дней назад – в декабре уже – Воля пришла домой позже обычного. Она собралась было залечь на полчасика в ванную, а потом сразу на боковую, – как позвонили в дверь.
Воля никого не ждала и слегка насторожилась. Кроме нее в отселяемом доме жильцов не было, а бомжи здесь, в самом центре Москвы, близ Кремля и прочих музейных редкостей, и носу не казали.
Дверь, впрочем, Воля открыла.
На пороге стоял неправдоподобно высокий, худой, кадыкастый, нескладный, правда и с некоторым шиком одетый молодой человек. Кадыкастый чесал за ухом дохлым цветком.
«Прямо столб-верстович какой-то», – сказалось Волей про себя. А вслух она не слишком дружелюбно спросила:
– Ну и чего звоним?
– Мадам! Миль пардон… – залепетал кадыкастый, слегка походящий на молодого Шарля де Голля, но больше на французистого араба человек. – Миль пардон, мадам. Я есть к вам с предложением… Потому что ви, в свою очередь, есть… ви есть… как это… Пустите мне переночевать, мадам! Я теперь сразу из-за границы. Но… Я не есть русски эмигрант! Я есть натуральни бельгийски гражданин. Пустите переночевать, мадам!
– Пшел вон, бельгийская морда! – захохотала Воля и захлопнула дверь перед носом у кадыкастого.
Прошло минут десять-пятнадцать.
Снова тенькнул звонок.
Сжимая в кармане халата газовый баллончик, Воля отперла еще раз.
– Мадам! Ви есть не совсем верно меня понимать! Я – етот самый… как его… Я есть ваш родственник. Из Льежу, мадам…
Лицо арабистого француза («Все равно француз, какая там еще Бельгия», – решила Воля), схожее, кроме прочего, с лицом кого-то из ближневосточных тиранов – Воля не могла вспомнить толком кого именно, – кисло сморщилось.
«Родственничка» стало жаль.
– Ну а ежели ты родственник, то и приходи как положено родственнику: с утреца в субботу, с шампанью, с тортом. Да, гляди: ежели окажешься седьмой водой на киселе – не приходи вовсе!
Родственник французистый исчез, и Воля все эти дни – до вечера пятницы – о нем не вспоминала.
Вспомнился арабистый французик лишь теперь, на выходе из метро «Площадь Революции». Почему вспомнился – Воля так и не догадалась. А только показалось: длинный родственничек чем-то смахивает на франта Радославлева.
«И главное, чем, стервец, смахивает – ни за что не допрешь!»
Воля делала жизнь (иногда – «влачила дни») в рекламе. Хоть рекламу и не любила. Сперва она, конечно, как и подобает коренным москвичкам, выучилась, стала архитектором и кандидатом искусствоведения. Но несмотря на то, что строительно-архитектурной работы в Москве было хоть завались, Воля давно решила: слишком просто было бы следовать по пути, который открывал диплом и нагловато-поверхностная (на собственный вкус) диссертация. Да и новоделом заниматься не шибко хотелось. «Одни муляжи, одни имитации вокруг, а все подлинное сносят и сносят. Куда ни кинь – везде новодел. Хоть и маскируется новодел этот то под позднюю античность, то под русскую старину. А чего маскироваться, чего подделки множить? Свой, московский стиль нужен! Новое московское барокко, что ли…»
Как раз после очередного взрыва таких мыслей она в рекламу и ушла. Здесь было биение жизни подлинной, жизни настоящей! Быстрые деньги, блатные связи, производственная любовь, подставы, интриги, взятки, воровство, «наезды», даже легкая пальба. А еще – сладкий мандраж новичков, дерзкий наив бывалых…
Лишь через пару лет, наглотавшись вдоволь рекламной красочки и прочих прелестей пиара, Воля вдруг и совершенно неожиданно вспомнила детские свои занятия музыкой.
Громко-радостно забила она в ладоши: заяснел новый, необычный путь!
Так, неожиданно для себя, она стала либреттисткой. Даже вошла в знаменитую, элитную до мозга костей «Мировую лигу либреттистов».
Правда, здесь тоже случилась закавыка. Воля не хотела сочинять либретто ко всем операм подряд. Да и какие нынче оперы? Так, время от времени, – рок-опера. Ну иногда мюзикл: сладко-голенький, приторно-бодрый. Или сдуру, а может, с общего перепою, какой-нибудь музыкальный театр чего современненького, будоражащего душу запросит. А либреттисту как быть? Ему что – глохнуть в простое? Или заказуху годами с языка сплевывать, со щек пылающих сдирать?
Наверное, как раз поэтому Волю-либреттистку интересовала только одна фигура. Достойная и оперы, и оркестра, и написания либретто новых, и бережного восстановления давно утраченных!
Словно из полумглы, из таинственно-тревожных, не до конца ясных жизненных обстоятельств, выступал, приводя Волю в смятение, сочинитель хоров, балетов и опер века восемнадцатого – Евстигней Фомин.
Сперва Евстигней тоже имел очертания бронзово-архитектурные. Но постепенно стал теплеть, стал утрачивать бронзовый налет, железный вес. Словом, становился всамделишним, живым.
Да и вообще, «музыка застывшая» (скульптура и архитектура) и музыка звучащая (собственно музыка и слово) становились внутри у Воли все более далекими друг от друга. Ей сильней и сильней хотелось живой музыки: так среди долгих путешествий по каменным садам и лестницам вдруг хочется ощутить живую плоть, вкусить живого тела.
«Надоело памятники и скульптуры обнимать. А Евстигнея мягкого, Евстигнея теплого, из музыки свой облик творящего – это всегда пожалуйста! Поэтому – к музыке, в музыку! Через либретто, через слово – к чему-то живому, не поглощенному унылым отстоем смерти и ее вечным ожиданием…»