Леонид Гиршович - Шаутбенахт
Твой папаха
Я плакал от ярости, читая это письмо. К тому же накануне Ян сочетался с Юленькой Эскердо, дочерью испанских родителей, и не пригласил меня на свадьбу — она была сыграна в диетической столовой на улице Суворова (но все-таки письмо явилось для меня большим облегчением — как-никак я волновался за него).
IIВ ночь на пятое января один из двух кронштейнов, крепивших тяжелый оконный карниз, вырвало. Обсыпав штукатуркой подоконник и проложив по стене глубокую борозду, карниз острым своим концом расщепил крестовину рамы, тут же с осколками стекла рухнувшую вниз, и, свесившись на улицу, заиграл на ветру тюлевой занавеской как знаменем. К утру квартиру выстудило полностью, и тюль сделался твердым, как мой отец, скончавшийся этой ночью.
Первой мыслью моего еще сонного мозга было поскорей набрать ванну и помыться, прежде чем начнется собачий холод. При этом я не уверен, что не действовал, как тот, кто пытается применить в жизни мнимую логику сна, ведь и картина, открывшаяся моим глазам: окно, карниз, исчезнувшая рама, — сильно отдавала сновидением. Лежа в ванне, я блаженно созерцал, как плавают в ней мои члены, как верхушками затопленных холмов выступают колени, и чем дольше эти наблюдения продолжались, тем невероятней становилась мысль, что когда-нибудь придется встать. Усилие, которым человек заставляет себя выйти из ванны, можно сравнить только с усилием, необходимым, чтобы в ранний час подняться с постели; разница в малом: из постели тебя гонит долг, из ванны — остывающая вода. Восемьдесят пять процентов человечества покидает ванну и постель не иначе как судорожным рывком. Оставшиеся пятнадцать — грязнули и лежебоки.
Характерным вибрирующим движением — частота колебаний та же, что у отряхивающейся собаки, — я вытер уши, затем придал голове вид чертополоха, не менее характерный — мне вообще на этот раз хотелось быть характерным, образцовым, поскольку насухо вытираться не в моем обыкновении; оттого-то я и перепутал традиционную последовательность, предписывающую ушами заниматься во вторую очередь, после волос. Однако по мере продвижения махровика книзу натура брала свое, энтузиазм спадал, так что носки я уже натягивал на совершенно мокрые ноги, безбожно перекручивая резинки и проклиная собственные пятки.
Одевшись и накинув дубленку, «теплую как печка и легкую как пушинка» — с этими словами она мне была презентована, — я вышел на улицу. Мороз был — белый нос. Ржавый замок на дверях жилконторы после того, как я его подергал, не захотел мне отдавать варежку назад. Тогда я кое-как нацарапал на клочке бумаги, воспроизводя на ней при этом весь богатейший орнамент стены, послужившей мне партой. «В 17 квартире разбито стекло и к черту высажена рама. Настоятельная просьба прислать рабочих. С уваж. (подпись). NB. Если меня не будет дома, значит, я на семинаре по Научному Коммунизму». (Рассудят так: на семинары по научному коммунизму ходит не всякий и такому субчику лучше вставить оконце.)
В окружении собак и ночных сторожей я возвратился в квартиру. Как был, в дубленке и в сапогах, я забрался под ватное одеяло (тулуп) и принялся ждать. Приходили коченеющие собаки, чтобы смежить мне веки.
У меня не было чувства, что я проспал долго, и вот только чертяка под рубиновой крышкой, когда я нащупал нужную пупочку, зажегся восьмеркой.
«А, черт! — Мысль о семинаре, на который я опаздывал, но который на сей раз не мог пропустить, отбросила меня к двери. — Не так уж глупо иногда спать в пальто», — подумал я. О прочем, о затвердевшем тюлевом знамени в окне, я вспомнил, уже стоя на остановке, когда со всеми дружно стучал ногой в такт сырой балтийской стуже. Через час начнет светать, через час погаснет в окнах свет, и тогда под моим окном соберется толпа.
В троллейбусе вместе со мной ехала Сильва Вилипа. Никогда не опаздывавшая, она страшно нервничала, и мне, по ее желанию, постоянно приходилось нажимать на пупочку. На Сильвину беду, ее троллейбус — троллем обернулся, а следующего пришлось ждать… вот буквально до… который сейчас час? Зная, что ей, в отличие от меня, поверят на слово и что ее фамилия, в отличие от моей, не попадет в черный список декана Слуцкова, я полушутя-полусерьезно предложил:
— Послушай, возьми меня с собой в тот не открывший дверь троллейбус.
Она нахмурилась:
— Что, пожалуйста?
Ладно, сколотая Вилипа, врать тебе всю жизнь чужим детям, мне же быть — Прометеем.
От остановки к университету она понеслась как ветер, я за ней еле поспел. Но все-таки опоздала спринтерка: в дверях, подпирая лбом дерматиновую притолоку, стоял декан Слуцков, профессиональный громила.
— Простите, у меня… у меня мама умерла. (Или мне послышалось, что она это сказала?)
Не обращая на нее внимания, Слуцков опустил мне на плечи обе свои оглобли и с минуту держал их так. Потом развернул меня и повел в свой кабинет, как запряженную лошадь, — впереди себя. И это все — молча.
«Ну вот, сейчас вручит скипетр и державу», — храбрился я, усаживаясь на предложенный мне стул, тогда как сам он остался стоять. Лакунишонок, которой здесь вовсе не место — на то есть лаборантская, стояла у шкафа, делая вид, что перебирает журналы.
— Звонили из ВЦСПС, этой ночью ушел из жизни ваш отец.
К моим услугам декановский графин и стакан, пей сколько влезет. Но я сделал лишь один судорожный глоток и, словно поперхнувшись, быстро поставил стакан на стол. Лакунишонок затаила дыхание.
— Он умер, как солдат своем посту, во время совещания в Кремле.
Тут Лакунишонок, перенося вес тела с одной ноги на другую, так весело выстрелила половицей, что Слуцков заорал на нее:
— Да уйдете вы уже, наконец!.. Гражданская панихида назначена на два часа. Максим Эдуардович (ректор) дает вам свой автомобиль. Шофер поможет, если что надо будет… с билетами и все такое.
Слуцков очень больно сдавил мне руку. У дверей он это сделал еще раз, еще больней.
— Да, брат, тяжело батьку-то терять, — сказал шофер. — Это уж судьба наша — родителей хоронить. Мой помер, когда я пацаном еще был. В аэропорт?
По идее я должен был прежде заскочить домой и выяснить, что с окном, возможно, даже следовало оставить там ключи, но что в таком случае подумает обо мне эта добрая душа за рулем?
— Угу.
Гори она огнем, эта квартира.
Ехали молча, я уже было собрался напоследок подарить ему пачку «Кента», как он вдруг спросил — с чисто лакейским подобострастием:
— Видать, большой человек был папаша?
В Москве меня ждала машина прямо у самолета. Мы еще только бежали по посадочной полосе, когда стюардесса с радостным придыханием сообщила мне:
— Вас ждут, быстро идите на выход. Через полчаса начинается. — Она, верно, решила, что мне будут вручать орден.
Снизу, с подножки трапа, ондатровый картуз прокричал:
— Живей в тачку, времени в обрез!
Дорогой капитан — вот уж на его счет у меня не имелось ни малейшего сомнения, ну, старший лейтенант — объяснил, что в пять часов министр должен улететь, оттого и спешка. Причем он с такой живостью откликался матком на появление впереди какого-нибудь драндулета, был так агрессивен и в то же время словоохотлив по любому поводу, что я мысленно подивился его полной неосведомленности относительно моей персоны. Тем не менее когда мы остановились у здания «Васе есть поесть» — как я его называл в детстве, — мой шофер взглянул на часы и с удовлетворением сказал:
— За двадцать минут доехали. Успеваете на своего папашу посмотреть.
В фойе, время от времени приспосабливаемом для церемоний такого рода, стоял дух елочного базара — от бесчисленных венков, обсыпавших все вокруг своими иголками. Невидимый оркестр играл классическую музыку. Я приподнялся на цыпочки и разглядел подбородок, нос, завалившиеся глаза — белое блюдечко лица, чуть выступающее за линию борта. Меня заметили и усадили поближе. Дали воды. Я жадно выпил — если не считать глотка из декановского стакана, я еще сегодня ничего не пил. Напротив, на треноге, стояла и смотрела на меня фотография отца. «Это был высокий мужчина нерусского вида с красивыми глазами, грустно взиравшими на мир из-под пушистых ресниц». И тут меня прорвало.
К счастью, с помощью второго стакана воды и в придачу какой-то пастилки мне быстро удалось взять себя в руки. У гроба в почетном карауле, образуя прямоугольник, стояли четыре человека, чуть покачиваясь. Один за другим сменялись ораторы. Чтобы снова не потерять над собой контроль, я сконцентрировал все внимание на трех иголках у меня под ногами. Две сросшиеся, а одна, как желтая тросточка подле двух расставленных зеленых ножек, они вместе составляли латинское N — начальную букву нашей с отцом фамилии. И вот этому игольчатому знаку я пожертвовал тот час, который отпущен был мне для последнего свидания с последним — и первым, и единственным — близким мне существом.