Валерий Губин - Вечное невозвращение
Но для романа нужна еще хотя бы одна сюжетная линия. Любовной интриги с женщиной, пусть даже вызванной из небытия, явно недостаточно. Неплохо было бы иметь представителя темных сил, какого-нибудь умного циничного штурмбанфюрера или парочку таковых, как у Стругацких. Но штурмбанфюреры, слава Богу, повывелись. Можно взять какого-нибудь осатанелого сталиниста. Тот, например, работает вместе с Макаровым и строит ему козни. Но последний сталинист из их отдела ушел на пенсию два года назад, и был настолько безлик, что просто не к чему там было прицепиться. Впрочем, решил Макаров, темную силу придумывать не надо, она обязательно рано или поздно появится сама.
— …Прошу вас, перестаньте мне звонить! Я проявила минутную слабость, дала вам телефон и теперь должна за это расплачиваться вашим ежедневным вниманием?
— Почему ежедневным? Я только второй раз звоню!
— Ну так будете звонить, я знаю!
— Но вы не хотите со мной встретиться, а мне очень нужно вас увидеть.
— Мало ли кому что нужно. У меня муж, дети, в мои годы не бывает романов.
— Дело в том, что наш роман уже начался и его нельзя теперь остановить, это не в наших силах.
— Когда начался? Двадцать лет назад?
— Нет, совсем недавно. Я описал нашу встречу в кафетерии, мое потрясение от нее и сейчас пишу продолжение: мы встречаемся снова и между нами происходит долгий мучительный разговор, после которого вся наша жизнь круто меняется.
— Может быть, вы сумасшедший?
— Строго говоря — нет. Кстати, почему ваш муж ни разу не подошел к телефону?
— Он работает. Он у меня профессор.
— Я тоже профессор.
— Очень жаль.
— Почему?
— Зачем мне два профессора?
— Но я не просто профессор!
— Конечно. Вы профессор кислых щей.
— Примерно. Я буду ждать вас завтра, в семь вечера у вашего метро на улице. Вы не можете не прийти, потому что все уже написано.
— Все?
— Да. Не хватает только нескольких деталей, но это при встрече.
Главное — не торопить события, а то они навалятся вдруг, и важные и случайные, и можно захлебнуться, запутаться, запаниковать. Макаров уехал на дачу, тем более был предлог: привезли машину торфа, свалили на дорогу прямо перед калиткой, и Вера — это та жена, которая продолжалась по инерции, — просила все перетаскать на участок. Когда он уже в темноте добрался до дому, пошел снег, необычно ранний в это время года. В городе он, наверное, сразу превращался в мокрую кашу, а здесь тихо и умиротворенно ложился на землю. Макаров сжег огромное количество дров, пытаясь протопить выстуженную комнату, и все время взглядывал в окно. Снег шел и шел, и казалось Макарову, что он слышит, как шуршат снежинки, укладываясь на земле. Утром вокруг все стало белым, и Макаров подумал, как хорошо видеть и писать об этом: «Ночью пошел снег, шел до утра и потом до вечера весь день, и все вокруг стало бело, неотчетливо, как будто размазано, и глуше, словно укрытое толстым одеялом.»
Он долго не мог вылезти из постели в опять застывшую комнату, сидел, укутавшись, и смотрел в окно на падающий снег. И так он засмотрелся, так был загипнотизирован этим зрелищем, что вдруг перестал различать: то ли он смотрит в окно, то ли все, что за окном — бескрайняя пелена падающего снега, едва видные сквозь нее две ели у соседнего дома и угадываемые за забором поле и лес — смотрят на него и видят в окне съежившегося маленького человечка. «Оно само, через меня себя видит, — подумал Макаров, — только непонятно, что это?» Ощущение было неприятным, жутковатым, но одновременно притягивало, засасывало, и он большим усилием воли наконец вырвался из этого состояния.
В электричке он задремал и в этом просонье, между сном и явью, вдруг увидел нечто, что когда-то происходило с ним и о чем он давным-давно не вспоминал. И даже тогда, когда вспоминал, относился к этому, как к своему предполагаемому крещению — может быть, было, а может быть, приснилось. Он увидел себя еще ребенком, лежащим ночью в палате пионерлагеря, где, кроме его кровати, стояло еще семь или восемь коек, было слышно, как завывает за окном ветер и шумит море. Он только что внезапно, как от толчка, проснулся и понял, недолго лежа в темноте, что его кто-то зовет, какая-то сила тянет его выйти наружу, а ему страшно. Но он все-таки встает, надевает сандалии и как есть, в трусах и майке, выскальзывает за дверь, съезжает по перилам крутой лестницы на первый этаж, потому что ступеньки ужасно скрипят, выходит на улицу и, ежась от ветра, поднимается на большой песчаный холм, за которым море. Наверху он садится на песок, обхватив колени, и смотрит на белеющие в темноте горы волн, которые обрушиваются на берег, слушает шум прибоя и чего-то ждет, внутренне ужасаясь, ждет, что явится то, что его позвало среди ночи. Теперь, видя это в полудреме, в электричке, он точно знает, что это случилось с ним, что это не приснилось, только случилось не в простом эмпирическом смысле. Он действительно всю ночь просидел на холме, чего-то ожидая и плача от холода, страха и бесприютности, и в то же время этого не могло быть, ибо почти никогда в последующей жизни в нем не оживали такие воспоминания. Не могли ожить. Память — это не только совокупность всего, что с нами случалось; в ней хранится и то, чего с нами никогда не было. И это самое главное в нашей памяти. Нечто подобное происходит в языке. Язык ведь — не просто слова и выражения, которые мы помним, в нем есть что-то еще, что, например, не переводится на другой язык, чему нельзя научить. Ребенок не только учит слова, все основные слова за год-два выучить невозможно. Язык в ребенке просыпается. Он его вспоминает, хотя никогда не знал. Мы все время пытаемся вспомнить что-то самое главное, то, чего вспомнить нельзя, и эта попытка делает возможной нашу память.
Посетившее видение сильно взволновало Макарова, не иначе как его роман начал жить самостоятельно и весьма своеобразно действует на него. Ночью, выйдя на кухню покурить, он решил, что природа везде одинакова: море или подмосковный лес — это все внешние, несущественные различия. Несущественные не только для самой природы, но и для человека, которому однажды, хотя бы на миг, удалось почувствовать в ней нечто большее, чем то, что обычно дано нашим чувствам. Это нечто приоткрывается, когда мы осознаем себя частью природы. Может быть, это звучит банально, все и так знают, что человек — часть природы. Но на самом деле большинство, сознательно или бессознательно, полагает, что природа — это одно, а я — другое, я отличен от всего окружающего, я сложнее и выше всего в природе. Я стану ее частью, когда умру. Но мертвое не часть природы, а часть какой-нибудь части или часть части какой-нибудь части, частицы. Только живой, очень живой человек может быть частью природы. Живой — это тот, кто живет еще чем-то помимо своего повседневного существования, и это «помимо» часто составляет его основное дело. Верующий, например, — это очень живой человек.
Она появилась ровно в семь часов и по тому, как шла, словно по хрупкому льду, робко, но одновременно с какой-то отчаянной решимостью ставя ноги, Макаров понял, что нет у нее никакого мужа-профессора, ни детей, а если даже и есть, то они уже давно не играют никакой значительной роли в ее жизни — муж намного старше ее, часто болеет и все время брюзжит, а дети уже совсем взрослые.
— Как я рад, что вы пришли! Я, честно говоря, не надеялся, вы так строго разговаривали со мной по телефону.
— Как я могла не прийти, если все уже написано в вашем романе?
— Это замечательно, что вы приняли мой роман всерьез! — Он взял ее под руку, и они пошли от метро вниз по улице.
— Я не хотела приходить, но что-то случилось со мной вчера и до сих пор продолжается. Я вдруг вспомнила вас, наши танцы в клубе, бесконечно долгие прогулки до моего дома и даже разговоры. Вы про это написали?
— Да, конечно.
— Ну, видимо, я стала частью вашего романа и больше не существую сама по себе. Это же с ума можно сойти — я вспомнила, что рассказывала вам о том, как наш завуч влюбился в меня и не дает проходу, а вы грозились зайти и крупно поговорить с ним.
— Он был латыш, и его звали его Август Романович?
Она поежилась.
Они пошли через сквер. По краям дороги стояли высокие ели, перемежаемые бюстами космонавтов. Понемногу темнело и становилось неуютно и сыро.
— Может быть, вы стараетесь написать хороший роман, а выходит потусторонняя чертовщина. Вы сумели вызвать к жизни то, что давно уже умерло. Когда вы не пошли меня провожать, я на следующий день выкинула вас из головы и больше никогда не вспоминала. Никогда! Может быть, ваш роман — опасное мероприятие?
— Наш роман.
Она остановилась, внимательно, долго посмотрела на него.
— Того, давнишнего я совсем не помню. Интересно, каким вы тогда были?
— Мне тоже интересно. А что касается романа, то я думаю, что это очень опасное дело, но вместе мы сможем прорваться.