Фелисьен Марсо - На волка слава…
ГЛАВА II
Тут все получается как с этим делом. С ДЕЛОМ МАЖИ. Оно носит мое имя, оно приняло мое имя, как при бракосочетании, будто я собирался провести с ним остаток моей жизни. Так вот! Здесь тоже не обошлось без недоразумения. Здесь тоже не все в порядке. И хотя я знаю, что это недоразумение, разрешить его окончательно мне пока не удается. Потому что для других это дело стало мною, а я стал этим делом. Произошло в некотором роде отождествление.
— Мажи? Это не тот тип, который…
— Совершенно верно.
Тогда как для меня, я в этом убежден, дело это не стоит выеденного яйца. Или точнее, не стоило бы, если бы не упорство других. Упрямство других людей, которое то и дело отсылает меня к нему. Потому что им, другим, это интересно. Вот и сегодня утром у меня был разговор с судебным следователем. И, стало быть, мне пришлось предупредить господина Раффара. Чтобы объяснить мое отсутствие. Да! Как только я вернулся во второй половине дня, Раффар тут же бросился ко мне.
— Ну что, Мажи?
И мои коллеги тоже:
— Как там сейчас обстоят дела?
Это их интересует! А вот меня, что самое удивительное, не интересует. У меня даже нет желания рассказывать об этом разговоре. Или если бы я даже и стал рассказывать, то это было бы для меня как какая — нибудь деталь среди тысячи других. Не имеющая особого значения. В то время как для них дело Мажи — это целая история. В течение десяти лет они будут говорить обо мне, непременно добавляя: вы знаете, это тот тип, который… Как если бы в моей жизни только это и было. Мажи, тот тип, который… Как если бы на железной банке, в которой лежат пуговицы, печенье, кекс, электрические лампочки, фасоль и один корнишон, взяли бы да и написали: банка с корнишонами. Не говоря уже о том, что в данном случае корнишон — это даже и не корнишон. Да! Потому что я ему солгал, судебному следователю. Чтобы спастись, я и свой поступок тоже ввел в систему, включил в логическую схему, сделал его правдоподобным. И солгал. Солгал точно так же, как лгут люди на протяжении веков, говоря о своей свежести и бодрости, рассуждая о том, что бывает, когда есть мужчина, есть женщина и есть постель. Как они лгут со своими дедукциями, своими умозаключениями, своей логикой.
Заметьте, я не говорю, что все является ложью. Нет, ложью является не все. Это было бы слишком просто. Это была бы опять же система. Ложно не все. Если с некоторых пор мужчины В ПРИНЦИПЕ совокупляются с женщинами и В ПРИНЦИПЕ они готовы бежать на четвереньках, чтобы заполучить тысячефранковый банкнот, и если В ПРИНЦИПЕ они предпочитают не колотить своего отца, то для этого должна быть какая-то причина, должно иметься какое-то основание. Непременно. Тенденция, пристрастие, потребность. Что хотите. Но где же предел? Не слишком ли далеко все это зашло? Не закостенели ли все эти тенденции и пристрастия? В какой мере можно утверждать, что это не результат системы? А главное, в какой мере можно говорить, что мы не ошибаемся, придавая слишком большое значение всем этим вещам? В том, что касается их взаимной значимости. Вот что не дает мне покоя: ВЗАИМНАЯ ЗНАЧИМОСТЬ. Говорят: любовь. И говорят: играть в карты. Но почему, в силу чего, одно важнее другого? Девчонка оставила на столе бусы из жемчуга. На одну из жемчужин попал солнечный луч. Она стала голубая, эта жемчужина. И образовалась круглая тень с маленьким жидким пятнышком голубой прозрачности в середине. Кто мне скажет теперь, почему минута, которую я провел, разглядывая эту переливающуюся точку, должна быть менее значимой, чем та, например, когда, глядя в замочную скважину, я обнаружил, что моя жена изменяет мне? Да, почему? Почему второе из этих событий заслуживает большего количества комментариев, чем первое? Засунув руку в карман, я почесываю свою ляжку. Никто и не подумает обсуждать этот мой жест, а разве он не так же важен, как, например, жесты, которые мы совершаем, лежа в постели с женщиной? А? И почему люди не рассказывают о том, что они почесали себе ляжку, свою собственную ляжку, а в то же время так охотно рассказывают о том, как они прикоснулись к ляжке какой-нибудь женщины. Женщины, которая для них ничего не значит. Почему? Система. Опять все та же система.
Я хотел начать с рассказа о моем детстве. Хотел рассказать подробно. Начиная с происхождения. Потому что мне хотелось представить полную картину. Потому что мне показалось, что это интересно. Иногда ведь бывает, что какие-то мысли, какие-то наваждения, навязчивые идеи имеют очень давнее происхождение, восходят к чему-то такому, что было увидено или испытано в четырехлетнем возрасте. Разве не так? Так. Но все равно я от этого отказался, потому что вдруг понял, что оказался бы в результате пленником системы. Потому что память тоже отравлена системой. Я сказал себе: мое детство, хорошо. И уже собирался рассказать об экскурсии, которую мы совершили в Ножан. Рассказать, как мы с Жюстиной качались на качелях. Как отец поссорился с пьяницей. Это одно из моих воспоминаний. Даже первое из всех, которое пришло на ум. Но сколько раз я был в детстве в Ножане? Один раз. Всего один раз. И провел там всего один день. Тогда какое значение имеет эта экскурсия по сравнению, например, с гвоздем, который в течение целого года сидел в моей скамейке, в школе, когда я учился в третьем классе?
Гвоздь, который выводил меня из себя, царапал меня, рвал мои штаны, за что я получал дома подзатыльники, гвоздь, из-за которого у меня в конечном счете образовался фурункул. Наконец, гвоздь, который В ТЕЧЕНИЕ ЦЕЛОГО ГОДА занимал мое сознание, жил во мне, который вошел в мою жизнь. Экскурсия в Ножан заняла одно воскресенье. Одно-единственное. Наполненное событиями, согласен. Качели, пьяница, Жюстина, расплакавшаяся из-за того, что упала женщина, певшая в трамвае арии «Кармен». Но это заняло ОДНО воскресенье. Двенадцать часов. Тогда как гвоздь, гвоздь занимал меня в течение целого года. Вычтите выходные четверги с воскресеньями и каникулами — все равно останется сорок недель по двадцать шесть часов каждая. Итого (потому что часы, они складываются вместе), итого: 1040 часов. Тысяча сорок против двенадцати. А это значит, что прежде чем получить право посвятить десять строчек Ножану, я должен был бы сначала, справедливости ради, посвятить чуть больше ВОСЬМИСОТ ШЕСТИДЕСЯТИ СТРОЧЕК ГВОЗДЮ. Чтобы быть точным. Чтобы дать правильное представление. Чтобы соблюсти пропорции. Но возможно ли это? Вы только представьте себе, как я буду рассуждать об этом гвозде на протяжении восьмисот шестидесяти строк. Что составляет около двадцати пяти страниц. А что, собственно, я стал бы говорить? Вот в чем проблема. Есть желание рассказать. Дать некоторое представление. Но рассказывают обычно то, о чем вспоминают то есть то, что выступает на поверхность. Стало быть исключительное. Стало быть, случайное, стало быть наименее похожее. Экскурсия в Ножан. Но мое детство прошло не в Ножане. У меня детство было обычное, серенькое. Серое, а иногда — более светлое пятно, как тень от жемчужины: Ножан. Но имею ли я право говорить об этом светлом пятне, в то время как совокупность, истина, действительность были серого цвета? А почему я заговорил о Ножане? Из-за системы. Все из — за той же системы. Потому что, даже не отдавая себе в этом отчета, я все время так подбирал другие воспоминания детства, чтобы там были ножанские качели или качели где-нибудь еще. К тому же качели реально существовали. Например, мои качели. Так что, если бы устал о них рассказывать, я бы не солгал. С одной стороны. Потому что, с другой стороны, все-таки солгав бы, исказил бы перспективу, не показав реальную значимость вещей. Взаимную значимость. Значимость качелей по отношению к гвоздю. И все сразу перекосилось бы. Деформировалось бы. Разве не так?
Пример (причем пример ЛИТЕРАТУРНЫЙ): книга Эдгара Шампьона «ЧЕЛОВЕК, ВСЕГО ЛИШЬ ЧЕЛОВЕК». Вы читали, я думаю. О ней достаточно говорили. Это его воспоминания, его исповеди. Человек пристально всматривается, как сообщает автор, в свой пассив. Я, мол, скажу все, заявляет он в своем предисловии, прочь стыдливость, я не хочу ничего скрывать, я срываю все покрывала, эта книга является документом. И действительно, он рассказывает о вещах, о которых обычно не говорят: что он был скрытным, лживым, что с двенадцати лет начал заниматься рукоблудием, что воровал белье своей тетки, которое его возбуждало. Ну хорошо, все это очень мило. Но проблема здесь состоит в том, что я знал его, Эдгара Шампьона. И именно в ту пору, когда ему было двенадцать лет. Его родители тоже жили на улице Боррего, через несколько домов от нас, над галантерейной лавкой. Мы ходили в одну и ту же школу на улице Пельпор. Вместе шли туда, вместе возвращались. Его мать часто разговаривала с моей матерью. Даже один раз, когда его родителям нужно было съездить на похороны на север, Эдгар целых два дня жил у нас. В общем мы были близкими друзьями. Очень близкими. Когда он впервые увидел, как сложена девочка, он мне сразу же рассказал об этом. Это о чем-то говорит. Так вот! Что касается трусиков его тети, то я никогда о них не слышал. Для Шампьона в этом возрасте самым главным его делом был бензин. Это был его порок, его удовольствие, его мания. Он постоянно торчал в гаражах и нюхал канистры. Устраивался там в углу, нос над канистрой, и замирал в экстазе, бледный, с вздрагивающими ноздрями. Он даже пил его, этот бензин. Хватал пробки и лизал их. Я ничего не выдумываю. К тому же он и не скрывал этого. Часто говорил мне об этом.