Киоко Мори - Одинокая птица
Теперь корни камелии были присыпаны грязным месивом, в котором виднелись ниточки несчастных стебельков. Может, часть рассады и выживет.
Я не унаследовала от матери ее агрономических талантов. Даже срезанные цветы в моих вазах на следующий день увядают: я ставлю их в слишком теплую воду либо в чересчур холодную. Иногда мне дарят цветы, растущие в горшках: герань, карликовую азалию, цикламены. С ними тоже беда — немедленно сохнут: то не долью воды, то перелью. Мать часто забирала у меня полуживые цветы и умудрялась их выхаживать. Она всегда точно определяла, сколько им нужно воды и света. Разумеется, она знала наперед судьбу своей злосчастной рассады. Зачем же было огород городить?
Я разровняла землю, высыпанную из ящиков. Под соседней камелией — той, что пониже, два с половиной года назад, летом, мы схоронили наших канареек. Бедняжки погибли, потому что мы с матерью гостили у дедушки Курихары, а папаше было не до птичек. Вернувшись из деревни поздно вечером, мы его дома не застали, а нахохлившиеся канарейки жались на дне клетки. Вода в блюдечке высохла, а от семечек осталась одна шелуха. Мы, конечно, дали птичкам свежих семечек и воды, но они к угощению не притронулись. Так и сидели неподвижно, с широко раскрытыми клювами. Утром я проснулась пораньше — спешила позвонить ветеринару, но канарейки были уже мертвы. Их тельца лежали, словно увядшие желтые цветы.
На следующий вечер отец объявился, сказав, что по неотложным делам (как всегда, бизнес!) вынужден был уехать из города на несколько дней. При этом он даже не извинился.
— Маленькие птички — существа нежные, — разглагольствовал он. — Чуть что, и они подыхают.
— Да, но они умерли не от болезни, — парировала я. — Это ты их сгубил. Забыл о них. При чем здесь «нежные существа»?
— Если они так тебя волновали, попросила бы кого-нибудь присматривать за ними. А у меня полно дел поважнее.
— Я же хотела поручить их Кийоши. Не помнишь разве? А ты отсоветовал. Сказал, что не стоит беспокоиться: все равно по вечерам ты будешь дома.
Отец пожал плечами и вышел из комнаты. Через несколько дней, вернувшись, как обычно, поздно, он тихо вошел в мою комнату. Я уже спала, но проснулась и увидела, как он забирается на стул и что-то вешает над моим столом на крюк, где раньше висела клетка с канарейками. Был уже час или два ночи. Вокруг — темнота, но я все же разглядела бамбуковую клетку, в которой чирикали и пищали какие-то маленькие птички.
— Не хочу я новых птиц, — заявила я. — Мне нужно, чтобы ты извинился.
Отец слез со стула, грохнул клетку о мой письменный стол и вышел из комнаты. Затем скатился по лестнице и куда-то ушел. Птицы по-прежнему не умолкали и бились крыльями о прутья клетки. Я даже не разглядела, сколько их там. Натянув на голову одеяло, снова заснула.
Утром я первым делом подошла к клетке. Птички, устроившись на жердочке, продолжали попискивать. Четыре маленьких беленьких вьюрка с черными отметинами и розовыми клювами. Отца дома не было. Быстро одевшись, я схватила клетку и побежала в ближайший зоомагазин.
— Эти птицы куплены не у нас, — сказал старик продавец, взглянув на клетку.
— Все равно возьмите их. Я отдаю их даром, деньги мне не нужны.
Старик проводил меня удивленным взглядом.
И вот сейчас я вспомнила о луковицах желтых нарциссов, которые посадила мать на могиле наших бедных канареек. Она не случайно их выбрала: лепестки нарциссов были того же цвета, что и птичьи перышки. Мать надеялась, что такая ассоциация принесет мне хоть какое-то утешение. Нарциссы успешно пережили три зимы, а по весне, когда они распускались, от них нельзя было оторвать глаз. И все же они меня не радовали. Почему — не знаю.
Затем я вспомнила, как бросила матери: «Все-таки не надо меня обманывать». В этот момент у нее на лице появилось то особенное выражение, которое я у нее видела, когда отец, позвонив поздним вечером, предупреждал, что сегодня домой не вернется. Причем каждый раз после его звонков у нее был такой вид, будто произошло нечто невероятное, хотя, казалось бы, к подобным выходкам давно следовало привыкнуть. Не говоря ни слова, она выливала из чайника приготовленную специально для отца заварку, вытирала кухонный стол и удалялась в свою комнату. Иногда я слышала, как она плачет. И хотя она плакала в подушку, до моего слуха доносилось ее прерывистое дыхание. Наверное, она так и не сумела смириться с безответственным поведением отца.
Впрочем, не он один в нашей семье ведет себя недостойно. Я пыталась уличить мать во лжи, а не подумала, что мои слова причинят ей боль. Мне даже хотелось, чтобы она заплакала. И вот еще одна бестактность с моей стороны: я только что выбросила ее рассаду, а ведь она выращивала ее специально для меня, чтобы, наслаждаясь красотой цветов, я утешилась. Я же восприняла ее чистосердечный поступок как очередную уловку, призванную скрыть ее бегство из дома. Да, мать совершала ошибки в жизни, но все же, даже расстроенная, старалась подбодрить меня. Не припомню никаких упреков в свой адрес. В отличие от нас с папашей, она предпочитала плакать сама, нежели доводить до слез тех, кто рядом.
Тупо разглядывая горстку погибших цветов, я продолжала размышлять о моем сходстве с отцом. Оба мы — непоседы, не сидится нам на одном месте. Нетерпеливо начинаем барабанить пальцами по столу или раскачиваться на стуле. Мать отца, то есть бабушка Шимидзу, всегда ругает меня за неумение прилично вести себя. Своего сына, однако, она не критикует. Говорит, что мужчина может быть непоседой, а вот женщина — ни в коем случае. При этом сама бабушка — женщина очень нервная: когда пьет чай, постоянно теребит скатерть, хотя спину держит прямо. В общем, что касается воспитанности, то я унаследовала все черты своих предков по отцовской линии. Ничего не взяла от матери, с ее уравновешенностью и мягкостью.
— Мегуми! — прозвучал у меня за спиной голос Кийоши.
Он по-прежнему был в школьной форме, но уже без моего рюкзака. Широкие плечи так и ходили ходуном, он тяжело дышал: очевидно, бежал всю дорогу.
— Вот… рассада. Мама ее выращивала, а я выбросила, — объяснила я ему, сжав в руке комок грязи.
Кийоши стоял спиной к свету, поэтому я не видела выражения его лица. Он из породы молчунов. Может часами стоять, не проронив ни слова. Особенно если на душе у него тревожно.
Я разжала ладонь, и мутная жижа потекла по моим пальцам на землю. Кийоши как-то рассказывал мне, что самое раннее его воспоминание, связанное с детством, — это то, как мы сидим в песочнице, в церковном дворе, копаясь в горячем песке. Мы мирно играли, и вдруг я набрала полную горсть песка и швырнула ему в лицо. Сама я этого не помню, но рассказ Кийоши меня в свое время обрадовал. Ведь я старше его на целых пять недель — стало быть, мне и верховодить.
Сейчас этот эпизод снова всплыл в моей памяти, но никакой радости не доставил. Мы знаем друг друга пятнадцать лет, даже побольше, если учесть, что наши матери и их общая подруга, госпожа Учида, будучи беременными, постоянно общались. Сидели все трое рядышком на длинной тахте и вязали крошечные свитера для своих будущих чад. Свидетельство тому — идиллические фотографии, хранящиеся в семейных альбомах. Я иногда представляю себе, как мы — я, Кийоши и другой мальчик, Такаши, сын госпожи Учиды, — сидим в материнских чревах, на той самой тахте, и спорим друг с другом, кто из нас появится на свет первым.
Да, много лет прошло. А вот сейчас Кийоши стоит и молчит. Мог бы сказать что-нибудь утешительное. Впрочем, винить его не за что. Какое отношение имеет он к отъезду моей матери?
— Извини, что психанула, — пошла я на мировую, хотя голос прозвучал не слишком дружелюбно. — Я понимаю, ты действительно хотел мне помочь.
— Ладно, все нормально.
Кийоши опустился на колени рядом со мной и задумался в нерешительности: то ли похлопать меня по плечу, то ли взъерошить мне волосы. Он часто так делал, когда мы еще учились в начальной школе. Но сейчас такие жесты выглядели бы глупо — ведь мы уже взрослые.
— Ты как, ничего? — спросил он.
Я молча кивнула.
— Тогда пошли. Отец готовит нам на ужин спагетти. Он только что вернулся из больницы. Навешал своих прихожан.
— А пастор Като в курсе? Только не увиливай.
— Да, он все знает.
— А ты?
Кийоши кивнул.
Мы поднялись и направились к дому. Внезапно я остановилась.
— Обещай мне одну вещь.
— Какую?
— Не говори матери о том, что я натворила, — указала я на камелию, под которой валялись пустые ящики и полудохлая рассада.
Кийоши слегка прищурился, о чем-то раздумывая. Он никогда не лжет — правдолюбец похлеще меня.
— Не говори, — повторила я, — а то она будет беспокоиться, жалеть меня.
— Она и так тебя жалеет.
Его прямота ошарашила меня, хотя и не огорчила. По крайней мере, он откровенен.