Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 2 2013)
Солнце поднималось. Старик подошел, прищурился в не затянутый узорами верх окна. Грачей не было. Небо морозно голубело сквозь корявые ветки старого разлапого тополя. На гнездах, как и раньше, лежал снег. Улетели куда-то. Может, и обратно… К концу жизни он перестал оценивать происходящее вокруг. Все вели себя так, как вели, и почему так, а не иначе, никогда не понять было. Мелкие блестки инея, искрясь, легко сыпались с дерева.
Прохладно было в избе, и он пил чай в фуфайке, шапке и валенках. Он давно уже ничего не ел по утрам. Не хотелось. Грелся чаем. В окошко глядел на укрытую снегами пойму Тихомандрицы. Снега искрились под солнцем, небо синело, речка протаяла темными вытянутыми пятнами и парила. Тальники, высокие речные травы, камыши застыли в куржачке, будто посыпанные сахаром. Лицо старика было непроницаемо и даже скучно, но самому ему тепло и мягко было на душе от всего этого дела. Он мысленно брел неторопливо вдоль солнечной Тихомандрицы, и ни глубокий снег, ни холод не мешали ему.
Пол-ложечки сахара подсыпал, помешал, почмокал беззубым ртом, заглянул в банку с песком, где не больше четверти оставалось. Стал вспоминать, что у него есть на обед, но не вспомнил и пошел в сени посмотреть в кастрюлях. По дороге подгорающую собачью еду унюхал и отставил в сторону, в печке ярилось красное, жадно выскакивало наверх. Старик столкнул на место печные кружки, взял парящий чугун рукавами фуфайки и, осторожно переступая сначала один, потом другой высокие пороги, вышел на улицу. Старая суконная ушанка развязалась и смешно кивала одним ухом.
На Нюшкиной избе сидел грач. Изба давно завалилась, один передний угол торчал с куском крыши, крытой слоями щепы. Крапивой все заросло в лошадиный рост, из нее да из снега и торчал этот угол, на котором сидела черная птица. Втянув голову в плечи, ни головой не крутила, не встревожилась, увидев человека. Может, и не видела…
Старик, мелко щупая ногой, спустился по обледеневшим деревянным ступенькам. Дунай, чуть побрякивая цепью, кивал когда-то рыже-черной, а теперь седой облезлой мордой со слеповатыми глазами, пытаясь унюхать, что там у него сегодня. Сегодня было как и вчера — картошка вареная с кусочком старого сала, Колька, дай бог ему здоровья, осенью привез мешок свиных обрезков, и с перловкой… Большой мохнатый пес благодарно вильнул хвостом. Васька, просыпаясь, выполз из собачьей будки, оттягивал поочередно задние лапы. Он когда-то был большой, черный и пушистый. Теперь от старости стал серым и облезлым. Морда, правда, и самый зад все еще были темные. Старик считал кота старее себя, тот своей пушистой задницей напоминал ему древнего, выжившего из ума дедка, который портки до половины надел, а дальше забыл, да так и идет. Старик прямо смеялся над ним — всегда ведь приятно, когда есть кто-то старее и слабее. За кем хочешь не хочешь, а надо ходить. И нет ничего хуже, когда самый старый ты.
Оберегая спину, перехватил ловчее чугунок и стал переливать. Дунай, как и хозяин, забыл уже, когда ел жадно и помногу, и теперь сидел на расстоянии и посматривал на своих друзей. На старика, который его кормил и брал с собой в лес, и на Ваську, с которым они много лет уже спали в одной будке, когда бывало не очень холодно. В холода кот уходил к старику.
Васька направился было к миске, но дед пихнул его в бок. Кот и внимания не обратил. Отшатнулся маленько. Сел и стал вылизываться со сна. Потом поднял на деда круглую голову, уши на ней были отморожены вчистую, и мявкнул что-то сипло и грубо.
— Я тебе дам… пес ты такой. — Дед его понимал. — Иди за мышами вон сходи… — выругался он беззлобно и стал распрямляться, покряхтывая. С утра его всегда кособочило, иногда, правда, и целый день…
Он вернулся в избу, постоял, раздумывая. Потрогал печной бок. Печка, занимающая почти четверть избы, была небеленая, осенью подмазанная глиной и растрескавшаяся уже, а так и небеленая. Дома ничего делать не хотелось, хотелось на улицу. На солнышко морозное посмотреть. Он потрогал еще раз шершавое тепло печки, заглянул внутрь и закрыл задвижку.
Другие валенки надел, с глубокими галошами, неторопливо застегнул фуфайку до самого верха, ремнем затянулся, шапку завязал под подбородком. На улице глаза поднял на небо. И как будто даже что-то пошептал и прояснел лицом.
Ему повезло, что он один жил в Тупиках. С Катей лучше было, конечно, но когда она померла, он остался один на всю деревню. Летом в два дома приезжали люди, но они ему не докучали, а с осени до весны он жил один. И это было хорошо. Никто не мешал.
Цветущее, голубое и желтое, грибное лето сменялось мокрой и серой осенью, потом дождь превращался в снег, мело, изба трещала от морозов, день становился короток… а потом опять приходило тепло, снега тяжелели и садились, речка вздувалась, поднимала лед… и снова все пробивалось, распускалось и наливалось жизнью. И так из года в год, умершее возрождалось, и все возвращалось на круги своя. В этом был большой смысл, и его приятно было наблюдать. Сам старик жил иначе, он шел сквозь эти круги жизни, внешне все слабее в них участвуя, на самом же деле все больше и больше им принадлежа. Ему оставался последний шаг — как-нибудь раствориться в этом мире. И он чувствовал, что это совсем неплохо.
— Как же так? — приставал какой-нибудь выпивший рыбачок к старику. — Одному-то скука!
Старик и не пытался ничего объяснить. Вот сейчас он знал, что ничего делать не будет, а ему будет хорошо. Так хорошо, что лучше не надо. И никто его не будет принуждать ни к чему. Раньше он от работы так бывал доволен. От скошенного, валками лежащего луга, вспаханного поля или высокой морозной кучи наколотых дров у дома… Когда-то они радовались, даже выпивали по маленькой с Катей, если у них что-то появлялось, а теперь… он перестал любить вещи — не надо ничего уже, и от этого, от того, что ничего уже не надо, было хорошо. Мог взять и пойти гулять. Как в детстве, или даже лучше, потому что в детстве он так не гулял, в детстве все равно что-то надо от жизни — не тебе, так батьке с мамкой. А теперь вот, слава богу, ничего не надо.
Он взял палку в углу крыльца, лыжи, увязанные веревочкой, и краем обледеневшей дорожки стал осторожно, медленно подниматься за избу, в огород. Дунай всегда заранее знал, куда старик пойдет, и теперь лежал в той стороне рядом с дорожкой. Старик расстегнул старый-престарый ошейник. Такой старый, что всегда, когда за него брался, удивлялся, отчего Дунай не порвет.
Васька не пошел, раньше всегда до озера с ними ходил, теперь не пошел. Да и сам старик ни разу в этом году не сходил на рыбалку. С лыжами на плече он шел вдоль длинной поленницы, потом мимо крытого старого дровника, полного трухлявых, сгнивших от времени и почти негодных уже дров, напиленных из разваливающихся домов, мимо сенного когда-то сарая, куда он каждый год подкашивал свежего сена. Он не знал, зачем он косит, ворошит, а потом носит это сено взамен старого — ни коровы, ни коз давно не было. Может, для запаха? Может, и так. И заезжим рыбакам, никак не знавшим деревенской жизни, нравился запах свежего сена в сарае. Они хранили там свои резиновые лодки и удочки, а иногда и ночевали… старик раньше знал их по именам и кто откуда, а потом перестал различать — люди и люди. И они перестали обращать на него внимание. Сами чинили сенник, заходили, здоровались, брали или оставляли ключи.
Старик уже прошел заснеженные огуречные гряды, но, видно вспомнив что-то, остановился. Назад обернулся. Посмотрел на старые ветлы над речкой — они едва различались за тихо сыплющимся снежком. Судя по тишине, грачей и там не было. Улетели, холод, значит, зима опять идет — в который уже раз шершавая эта мысль поерзала в голове. Старику не хотелось, чтобы они улетали. Он и сейчас-то шел поглядеть, нет ли где проталин в полях, где им было что поискать.
Когда долгую зиму просидишь… когда ночи такие длинные, что и не знаешь иногда, утро ли, вечер, то уж, конечно, соскучишься. Весной и Колька со своей автолавкой начинает к нему заворачивать, хоть раз в две недели, а бывает. А зимой не ездит. Застревает он тут.
Старикова изба стояла когда-то третьей с краю. Деревня никогда не была большой, хотя иногда ему казалось, что и была. Дорога — раньше это была брусчатка, мощенная ровным камнем, — подходила к Тупикам сверху, из Мишелевского леса, в середине деревни сворачивала вниз, к речке, перескакивала каменным, помещичьим еще мостиком Тихомандрицу и дальше ровненько поднималась прямой лесной просекой, как коридором. Потом начинала вилять вместе с речкой до Поповки, где тоже никого уже не осталось, потом до Карьера, а там уж и райцентр.
Дворов шестьдесят было когда-то в Тупиках. Не повезло деревне. Сначала укрупняли, в Поповку переселили, потом разрешили вернуться, а потом вообще передали в другой район… он вспомнил, как переселялись, бросали, ломали хороший, только что перекрытый двор… как выла мать и ему было страшно. Отец, нестарый еще тогда, не выдержал, не стал в Поповке отстраиваться, выпивать начал и года не протянул. И остался их наспех собранный дом без сеней и даже без забора вокруг.