Сгинь! - Реньжина Настасья
Бессонница. Одно слово усыпляет своим шипением. Бесссссссссссс-сонни-тссссссссссс-а.
Не слово – обман.
Бесконечные, шепелявые, ласковые «сссс» не убаюкивают.
Бессонница ворвалась в избу бесцеремонно, обвела взглядом новые владения, уселась возле печки и заявила: «С вами теперь буду жить».
Сон прогнала. Кыш! Уходи! Пшшшел прочь! Не нужен ты тут больше. Усталый сон чуть посопротивлялся и поддался наконец. Что с бабами спорить?
По ночам ни Игорю, ни Ольге спать не хотелось. От бесконечного ужаса сон никак не шел. Нужно было таращиться всю ночь в темноту – бдеть. Уснешь – умрешь. Кажется, теперь такие правила установились.
Но днем-то было спокойнее. Мертвец не пугал. Спи да спи. Но сомкнет глаза Ольга, приляжет на разворошенную кровать Игорь, как тут же подскакивает. Бессонница начинает тормошить, с боку на бок переворачивать, руки-ноги неудобно устраивать – затекают сразу, и на ухо шептать без конца: «Неспинеспинеспинеспинеспинеспинеспи». Пытаются они отмахнуться от Бессонницы, а она не отмахивается, настырная такая попалась. Примется Ольга овец считать, а Бессонница всех разгонит и забор, через который овцы перепрыгивать должны, в щепки раскрошит. Попробует Игорь расслабиться, а Бессонница ка-ак дернет за ногу или за руку – не даст даже задремать.
Совсем измаялись Игорь с Ольгой. Глаза их слипаются, но не уснуть никак. Под веки будто песка насыпали – больно. Тело обмякло, не слушается, спотыкается о воздух, но нет ему отдыха. Бровь нервно дергается, никак не успокоить.
– Мама! Мама! МАМОЧКА!
После нескольких бессонных ночей Ольга, наконец, задремала. Это было сложное состояние между сном и явью: организм сдался, но мозгу казалось, что он все еще не спит.
– Мама! Мама! Мамочка! Ты где? – услышала Ольга через полусон детский голос.
– Степашка?
Голос сына звучал глухо, будто из подпола.
– Ты где, мамочка?
Ольга шагнула с кровати так торопливо, что запуталась в одеялах-простынях, в раскиданном, в разбросанном, споткнулась и чуть не упала.
– Сынок?
– Мамочка, ты где?
Тихо, слишком тихо, слишком сложно понять, откуда раздается голос. Но так нежно, переливисто, маняще. Невозможно не откликнуться.
Ольга, все еще спотыкаясь, подбрела к печке и увидела своего сына. Степа сидел на распахнутом окне спиной к комнате. Эти окна, оказывается, распахиваются настежь! Они чуть расширились, раздвинулись в рамах, словно подстраиваясь под Степашкин рост.
В избу врывался лунный свет, обтекая мальчика. Казалось, будто тот светится сам. Ангел с прической, которую неуважительно называют «под горшок», но которая удивительным образом всегда так шла Степашке, делала его особенно хорошеньким! Чуть согнутая спина – Степа смотрел вниз, словно оценивал: высоко ли, далеко ли до земли. Пухлые ручки вцепились в оконную раму. Лица не видно, но Ольга была уверена – это он, это ее сын. Вот бы оглянулся!
И сын услышал материнскую просьбу.
И обернулся сын.
Лицо его мертвенно-бледное, огромные, багрово-черные синяки под глазами. По шее мальчика расползались синие, чрезмерно ветвистые вены, такие неестественные, будто ручкой нарисованы. На месте глаз зияли черные дыры, они сверлили Ольгу насквозь, прожигали, превращали ее саму в большую дыру.
– Где ты была, мамочка?
Голос Степы дребезжал. Оконные стекла вторили ему. Мальчик кривил рот в мучительной гримасе, а вместо зубов была все та же чернота.
Полый внутри Степка.
Черный внутри Степка.
Ольга замерла. Хотелось одновременно и обнять сына, и убежать от него как можно дальше.
– Убежать вздумала, мамочка? – мальчик читал ее мысли. – Ты уже однажды бросила меня. И что из этого вышло? А, мамочка?
Голос Степки ломался и шипел, звучал зловеще, казался потусторонним. Звуки отскакивали от стен, раздваивались, растраивались, повисали в воздухе, собирались тут же в какофонию и звенели-звенели-звенели в ушах. Так громко, так настырно, что хотелось запрыгать на одной ноге, наклонив вбок голову, чтобы их оттуда вытряхнуть.
Степа рассмеялся. И черный смех его заполнил всю избу. И из черного рта его поползли черные тараканы, побежали по стенам, спрятались по углам. А мальчик все смеялся и смеялся. Смех ехал вниз, из тонкого детского превращался в грудной, басовитый, почти мужской, потом смялся зажеванной пленкой. И Степан вот таким вот мятым голосом вновь заговорил, съезжая на гласных звуках последних слогов:
– Так что-о, мама-а? Что-то ты-ы мне скаже-ешь? Ве-едь это-о ты-ы виновата-а в мое-ей смерти-и. Ты! Ты! Ты!
Степа резко перестал зажевывать голос и перешел на крик.
– Ты ушла от меня, бросила меня, кинула, оставила, – мальчик кидал в Ольгу слова. – Я скучал по тебе, мамочка. Я всюду тебя искал, мамочка. Я каждый день спрашивал у папочки, где моя мамочка, почему она ко мне не идет? Неужели разлюбила меня моя мамочка? Я больше не нужен тебе, мамочка. Вместо меня ты полюбила чужого узбекского мальчика. Так ведь, мамочка? Но и его ты больше не сможешь любить, мамочка. Я убил его, мамочка. Задушил вот этими вот руками. Я глядел твоему Мансуру в глаза и шептал: «Это тебе за мою мамочку!» Он даже не пикнул. Не смог. Ты думаешь, на этом все, мамочка? Нет-нет, не затыкай уши, ты должна это услышать. Нашего папочки тоже больше нет в живых. Он повесился на своем галстуке, мамочка. Том самом, что ты подарила ему в честь выхода его на новую работу. Помнишь, мамочка? Это ты довела папочку. Это ты подарила ему орудие убийства. И не стыдно тебе, мамочка?
– А-А-А-А-А-А-А-А-А! – завопила Ольга, медленно опускаясь на колени.
Просьба прекратить. Мольба о прощении. Все и сразу.
– Кричи-кричи, мамочка! Кричи-кричи. КРИЧИ! КРИЧИ, ГОВОРЮ!
Черные дыры Степкиных глаз бездушно уставились на Ольгу. Черный рот сомкнулся. Черные тараканы перестали бежать, затаились в темных углах своих.
Вдруг за окнами стало светло-светло, словно зажглись десятки фонарей. Степа тоже начал светиться, еще сильнее, чем прежде, будто он сам и есть фонарь. Волосы зазолотились, щеки порозовели, губы из синих превратились в алые. Мальчик очень медленно моргнул и вместо черных дыр появились голубые глаза. Голубые Степкины глаза. Голубые. Как у папы.
– Мама, я тебя люблю, – сказал Степка своим звонким мальчишечьим голосом с этим трехлетним акцентом, когда вместо «люблю» выходит «липлю».
Мальчик потянул к матери руки, словно прося обнять его, но тут же отвернулся и выпрыгнул в окно. И обрушилось Ольгино сердце, и полетело вслед за сыном. Там всего полметра до сугроба, но Степкин удаляющийся крик звучал так, словно он летел с десятого этажа. А потом глухой шмяк. И тишина.
И свет погас.
И сердце разбилось. Глухой шмяк.
И все погасло.
Ольга бросилась к распахнутому окну, высунулась из него чуть ли не наполовину.
– Степа-а-а-а-а-а! – закричала она и тут же замолкла.
Сугроб, до которого и впрямь полметра, а не десять этажей, лежал себе нетронутый, непотревоженный, словно никто и не прыгал в него.
А сына нет.
Ольгин крик приняли на себя сосны, зашумели недовольно – кто осмелился их тревожить? Сильнейший порыв ветра растрепал, размотал деревья, пытаясь прижать к самой земле. Они в ответ заскрипели от боли и обиды: «А нам-то за что? Зачем втягиваете нас в свой конфликт?»
– Не меня ли ищешь, мамочка? – раздалось за Ольгиной спиной.
Окно захлопнулось, ударив женщину по голове. Сжалось до привычных размеров – больше не нужно подстраиваться под Степочку.
Ольга упала. Темнота вокруг нее стала плотной – можно зачерпнуть рукой, рассовать по карманам. Не видно ничего, даже собственных рук.
Такой темноты и не бывает.
«Я что, умерла?»
– Нет, это я умер, мамочка. И хочу забрать тебя с собой. Мне так скучно, мамочка.
– Я умер, умер, умер, мамочка. Я умер, умер, умер.
– Я умер.
Ольга встала на четвереньки и на ощупь поползла, не разбирая дороги, лишь бы подальше от проклятого окна, словно именно здесь скопилось зло, здесь его источник, и нужно отсюда убраться – так будет безопаснее.