Даниэль Кельман - Измеряя мир
Гумбольдт спросил, следует ли это выпить.
Яд наносят на наконечники стрел, сказал мастер. Выпить его еще никто не пытался. Сумасшедших нету.
Но убитых животных можно сразу употреблять в пищу?
Да, можно, сказал мастер. В этом весь секрет.
Гумбольдт поглядел на свой указательный палец. Потом сунул его в чашу и облизнул.
Мастер в испуге вскрикнул.
Гумбольдт объяснил, что причин для беспокойства нет. Его палец в полном порядке, и полость рта тоже. А если нет ран, то вещество причинить вреда не может. Эту субстанцию необходимо исследовать, значит, он должен рискнуть. Впрочем, он просит извинить его, ему что-то немного не по себе. Он опустился на колени, а потом еще какое-то время посидел на земле. Потер себе лоб и промурлыкал какую — то песенку. Потом осторожно встал и закупил у мастера все запасы яда.
Дальнейшую поездку пришлось отложить на день. Гумбольдт и Бонплан просидели все время рядышком на поваленном дереве. Взгляд Гумбольдта был прикован к его собственным туфлям, а Бонплан без конца повторял начальную строфу французской считалки. Они знали только одно: как готовится кураре. Потом оба экспериментально доказали, что при приеме через рот на удивление большого количества вещества оно не причинило им особого вреда, разве что вызвало легкое головокружение да разные химеры перед глазами. При введении же незначительной дозы в кровь оказалось, что человек лишается чувств, а пятой части грамма достаточно, чтобы умертвить маленькую обезьянку, которую удалось, однако, спасти, насильно вдувая в нее воздух, пока яд действовал, парализуя мышцы. Через час его действие ослабло, к обезьянке постепенно возвратилась способность двигаться, и, за исключением признаков уныния, других последствий заметно не было. А они сами — был ли то оптический обман? — внезапно увидели, что из расступившихся зарослей появился бородатый мужчина в холщовой рубахе и кожаном жилете, обливающийся потом, но в полном здравии и уме. Он подошел к ним. Ему было за тридцать, он назвался Бромбахером и сказал, что родом из Саксонии. У него нет никаких планов, сказал он, и никакой цели, ему просто хочется посмотреть мир.
Гумбольдт предложил ему присоединиться к ним.
Бромбахер отказался. Один он увидит больше, а немцев у него на родине и так предостаточно.
Отвыкнув от родной речи, Гумбольдт, запинаясь, спросил Бромбахера про его родной город, про высоту колокольни и число жителей.
Бромбахер ответил ему спокойно и вежливо: Бад — Кюртинг, пятьдесят четыре фута, восемьсот тридцать две души. Он предложил им грязные лепешки, они отказались. Он рассказал им о дикарях, зверях и своих одиноких ночах в джунглях. После короткого отдыха он встал, приподнял шляпу и зашагал к лесу, чаща сразу сомкнулась за ним. Под впечатлением множества несуразностей своей жизни Гумбольдт писал на другой день брату, что эта встреча была самой чудесной из всех. Он никогда так до конца и не узнает, состоялась ли она на самом деле или была последней оптической химерой пагубно воздействовавшего на их воображение яда.
К вечеру действие кураре настолько ослабло, что они опять могли нормально ходить и даже проголодались. На костре иезуиты миссии жарили на вертелах детскую голову, три крошечных ручонки и четыре ступни с четко различимыми пальцами. Никакие это не люди, заявил миссионер, людоедству они препятствуют по мере своих сил. Обезьянки это, из леса.
Бонплан отказался от угощения. Гумбольдт помедлил, взял одну ручонку и попробовал. Недурно, сказал он, но ему как-то не по себе. Это очень обидит присутствующих, если он откажется от еды?
Миссионер с набитым ртом отрицательно покачал головой. Кого это сейчас интересует!
Ночью им не дали спать крики животных. Обезьяны в клетках барабанили по решеткам и не переставали вопить. Гумбольдт даже приступил к новому сочинению — описанию ночных звуков и жизни диких зверей в джунглях, которую следует рассматривать как непрекращающуюся борьбу, во всяком случае, как нечто противоположное раю.
Он предполагает, сказал Бонплан, что миссионер солгал.
Гумбольдт поднял на него глаза.
Миссионер живет здесь уже давно, сказал Бонплан. Джунгли обладают непомерной силой. Человеку было, возможно, неприятно сознаться в своем бессилии, отсюда его заверения. Эти люди ели людей, об этом и отец Цеа говорил, это здесь каждому известно. Что может один миссионер с этим поделать?
Глупости, сказал Гумбольдт.
Нет, сказал Хулио. Звучит вполне разумно.
Гумбольдт минуту молчал. Он, конечно, извиняется и знает, что все они за это время зверски устали. Он готов многое понять. Но если кто из них еще раз выскажет гнусное предположение, что крестник герцога Брауншвейгского ел человеческое мясо, он прибегнет к оружию.
Бонплан засмеялся.
Гумбольдт заявил, что он говорит серьезно.
Но все-таки не настолько, выразил сомнение Бонплан.
Разумеется, да.
Все смущенно молчали. Бонплан набрал полную грудь воздуха, но так ничего и не сказал. Один за другим они повернулись к костру и притворились спящими.
С этого момента лихорадка Бонплана стала принимать угрожающие формы. Он все чаще вставал по ночам и, сделав несколько шагов, хихикая, валился на землю. Однажды Гумбольдту показалось, что над ним кто-то склонился. По очертаниям он узнал Бонплана, с оскаленными зубами и мачете в руке. Гумбольдт лихорадочно соображал. Здесь могут привидеться самые странные вещи, это он прекрасно знал. Бонплан ему очень нужен. Он должен доверять ему. Так что пусть это останется дурным сном. Он закрыл глаза и заставил себя лежать, не двигаясь, пока не услышал шорох шагов. А когда снова открыл глаза, Бонплан уже лежал рядом с ним и спал.
Весь следующий день часы убегали один за другим, солнце висело над рекой огромным огненным шаром, смотреть на него было больно, москиты атаковали со всех сторон, даже гребцы выглядели измотанными и не разговаривали. Какое-то время за ними следовал металлический диск, летел то впереди, то сзади, скользил беззвучно по небу, исчезал, вновь появлялся, минутами подходил так близко, что Гумбольдт мог разглядеть в свой телескоп на его сверкающей поверхности отражение извилин реки, их лодки и даже самого себя. А потом диск поспешно улетел и больше не появлялся.
При ясной погоде они добрались до другого конца канала. На севере высились белые гранитные скалы, на другой стороне простирались поросшие травой саванны. Гумбольдт зафиксировал секстантом заходящее солнце и измерил угол между орбитой Юпитера и проходящей мимо Луной.