Ильма Ракуза - Мера моря. Пассажи памяти
Воздух пахнет землей.
Сережки орешника качаются на ветру.
Мой сосед говорит: грустно. И спешит в заснеженные горы. До Воскресенья Христова природа воскреснет. Она уже разговаривает. За ночь распустились примулы. Светлыми островками окропили склон.
Перемены незаметно-внезапны. И в запахах тоже.
Где заканчивается зима? Когда? Ее словно разом убрали. Детская площадка полным полна, шапки рассованы по карманам.
С первыми зелеными стебельками во мне растет тоска, я хочу больше света. Немедленно света и моря. Наверное, все дело в чувственных тенях. В томном воздухе. Лавровая слива блестит совсем как в Триесте. Как и самшит.
Я читаю тени дикой сливы на стене. Письмена, к которым присоединяются и тени японского клена. Филигранная каллиграфия, если есть солнце. Сегодня оно капризное.
Да, говорят дрозды, пятикратным криком. Ци-ци-ци-ци-ци. Цезура. И еще раз. И еще раз. Повторам нет конца. И все сначала.
И вот – тихо.
Через несколько часов свет свернется и исчезнет. В шерсти темноты.
Суббота. Шаббат.
XLI. Клара Хаскил
Я так волновалась, словно это я должна была играть. Папа повел меня на концерт Клары Хаскил в «Тонхалле». В честь праздника я надела темно-синее платье с белым воротником и черные лаковые туфли. Концертный зал был полон. Хаскил, как я слышала, давно уже живет в Швейцарии, ей шестьдесят два года.
На подиум выходит грациозная женщина, с горбом, седая, выражение лица такое, что оно одновременно кажется и детским, и очень древним. Садится за рояль. Голова исчезает меж приподнятых над горбом плеч. Напряженная тишина. Пока не раздается первый звук. Нежный, но точный. Звуки перекатываются, словно крохотные бусины. Словно маленькие пластичные произведения, с четкими контурами, легкие. Нет ничего расплывчатого, стертого, никакого нажима. Мелодии плывут, аккорды стаккато словно мячики. Но за изяществом ощущается бездонность. Это и отличает Моцарта.
Клара Хаскил с трудом поднимается. Словно из последних сил держится за крышку рояля, слегка наклоняет голову, улыбается. Кажется, что она вернулась сюда издалека, из какого-то другого мира. И в этом мире ей нужно сначала снова освоиться.
Как и нам.
Спустя два года папа снова купил билеты на концерт Клары Хаскил. Я с нетерпением ждала концерта. Дул фён, весь день был заполнен уроками и спешкой. Уже с утра я чувствовала давление в правом виске. А потом навалилась мигрень и уложила меня в кровать.
Папа, скрепя сердце, пошел один. Внимать хаскиловским пассажам, грации ее возраста.
Ох, сказал он на следующий день. Ее седая шевелюра была похожа на птичье гнездо.
И засмеялся.
XLII. Заскоки
Память неохотно выпускает их на свободу. Эти желания, что теснились во мне. Была одна зима, когда я не могла пропустить ни одного киоска со сластями, не купив себе «голову негра», шоколадное пирожное с кремом. Действо было исполнено сладострастия: я развертывала цветную блестящую бумажку, задерживала воздушное нечто ненадолго между большим и указательным пальцами и осторожно надкусывала белую взбитую массу, облитую шоколадом. Мой язык сначала чувствовал граненую горечь шоколада, потом погружался в мягкую сладость. Язык? Впивался весь рот целиком, и губами тоже. Я называла это пенным поцелуем. Удовольствие было неописуемым. Огорчало только, что вафелька, служившая твердым основанием для «головы», в конце концов освобождалась от мягкой массы. Вот и все. В утешение я облизывала губы, налипшие на них последние сладкие крошки. Но меня выдавал белый крем в уголках губ. Ты опять… Я опять. С лицом как у клоуна.
Сколько стоила «голова негра», тридцать сантимов или пятьдесят? Я уже не помню. Не помню, и сколько их я могла себе позволить. Самые нежные торты не шли ни в какое сравнение с одним-единственным пенным поцелуем. Пока не пришел момент (лето, что ли, было слишком жаркое для таких сладостей), когда я себе сказала: наступил новый день. Восхитительный, даже без «головы негра». Киоски мгновенно утратили для меня всякую привлекательность. Я начала мечтать о других поцелуях.
Только мечтай, говорил во мне голос лунного ребенка. Выставляй свои антенны. Ну и… Хорошо. Ну, а что заставляло меня наводить везде порядок? Дух противоречия? Я расставляла по местам мебель в квартире. Запирала шкафы. Задвигала ящики. Никаких щелей и складок, пожалуйста, только прямые, ровные поверхности. Быстрым движением я проводила рукой по поверхностям передо мной. Мама деликатно называла это «гладить» («Она опять гладит комод»). Почему я это делала, не знал никто. Даже я сама. Это происходило само собой. Это было сильнее меня.
Против чего протестовало это Оно? Уж хаоса в нашем доме точно не было. Или этот строгий режим порядка был направлен против того, что было у меня внутри? Нужно было подавлять что-то, какое-то упрямство или страсть? Внешне я вела себя «благоразумно и смирно», внутри же все бушевало. Достоевский, воображаемые путешествия по пустыням, мысли о Боге. Все указывало на уход в себя, я замыкалась. Отгораживалась. И ранила этим моих близких, которые не могли найти этому объяснение.
Опору, шептал мне голос, опору ты найдешь только в себе самой.
Так речь об опоре? О противоядии от кочевничества в детстве, с переменой мест, переездами, неопределенностью? Я сама устанавливала себе границы? Чтобы создать другие, внутренние пространства?
Я была заложницей этого парадоксального механизма. Любопытство натыкалось на оборону, любовь к открытиям на потребности в защите, открытость на замкнутось. Поди разберись. Может быть, именно тогда я начала интересоваться масками. Взгляды часто причиняли боль.
И все же они считали, что я немного с приветом. Папа, мама и брат. Оглаживание мебели выглядело подозрительно. Как и фраза: «Трава зевает». Я долго говорила то, что думаю. Пока мне не надоело. Потому что мои взгляды и замечания раздражали. Ранили, наконец.
Моя трава продолжала стыдливо зевать, но только для меня одной. Я грезила о желто-лимонных реках и об орехах, тайнами манивших в чащу. Слово тайна стало важным.
Поделиться? С кем? Кому рассказать?
Вере можно было рассказать не все. И Януш был мне не другом, а духовником, примером, советчиком, авторитетом. Я уважала его.
И стойко держалась себя.
Д.: А лечить тебя они не думали?
Лечить?
Д.: Обеспокоенные родители обычно так делают.
Да нет. Или все-таки да. Заскоки потом прекратились.
Д.: Дело было только в заскоках?
Разумеется, нет. Они вообще считали, что я странная. Спрашивали, что я так часто делаю в церкви.
Д.: Ага. В церкви. И что?
Мне хотелось туда ходить. Чтобы подумать.
Д.: Немного необычно.
Не знаю. Я всегда вела какие-то разговоры сама с собой.
Д.: Кто-то назвал это «речью в лаптях».
Речью, которая ходит в лаптях? Ну, иногда и ей тоже нужна защита.
Д.: Но она же твоя.
Моя. Не бред, не заскок.
XLIII. Примеры для подражания
Я тоже всегда хотел кем-нибудь восхищаться, говорит Дан. Восхищаться и не топтаться, не топтаться на месте. Тайное восхищение, почитание и пр. Это волшебство гонит вперед.
Я знаю.
Одри Хепбёрн была восхитительна, очарование и лукавство, с глазами лани, и совершенный облик. Хотела бы я быть такой же стройной и такой же прелестной. Но изящными не становятся, изящными рождаются. Лучше перенять ее смех, хитринку во взгляде. Или ту детскую серьезность из «Истории монахини» (я чуть не обратилась в монашество, мне в то время было четырнадцать).
Идолом она не была. У меня вообще не было идолов в кино. Меня впечатляли путешественники вроде Тура Хейердала, которые шли на огромные жертвы, чтобы воплотить свои идеи в жизнь. На плоту из бревен бальсового дерева за девяносто семь дней из Каллао через Тихий океан доплыть до Таити, чтобы доказать связь полинезийской культуры с древним Перу, это приводило меня в восхищение. «Кон-Тики» я читала много раз, восторгаясь тем, чего мне втайне недоставало: духом настоящего приключения и мужеством. Мужество я вычитывала из книг. У Хейердала и Генриха Харрера. И у Альберта Швейцера. Врача в первобытном лесу в Ламбарене. Швейцер объединил в себе многое из того, что мне мерещилось: теолог, музыкант и врач-миссионер, он необычным образом свел вместе жизнь и искусство. Иоганн Себастьян Бах в девственном лесу. Исследование сердца Иисуса и строительство госпиталя в тропиках. «Письма из Ламбарене» призывали к подражанию, мне непременно хотелось сделать что-то хорошее. Изучая этапы жизненного пути Швейцера, я узнала о его доме в Цюрихе на Бельситоштрассе, дошла до него. Полушале, с элементами фахверка, в нем совершенно ничего не было от виллы. Значит, здесь, сказала я себе, он все и задумывал. И потом все правильно сделал. Из Бельсито (что по-итальянски означает «прекрасное расположение») в Габон, в девственный лес. Бесстрашно. Нужно иметь перед глазами цель. И преследовать ее с горящими глазами и пылающим сердцем.