Абель Поссе - Долгие сумерки путника
Кортес сказал мне, что, по его расчетам, я человек, который прошел пешком больше всех в мире, — он полагал, что я сделал примерно две тысячи лиг по пустынным и неизведанным землям.
— Почему вы это сделали? Вы заблудились? — спросил вице-король. Кортес глядел на меня с ехидством.
— Две тысячи лиг! И что же принесли вы, ваша милость, Короне?
Я был никуда не годным конкистадором. Я не приобрел владений и не покорил под данных. Не переименовал горы, реки, местности. Теперь, размышляя об этом, я нахожу, что в моем поведении было нечто комичное.
— Почему вы это сделали? Почему не направились в Пануко, к городу на берегу моря, где вы высадились или потерпели крушение?
Я был действительно странный конкистадор — завоеванный завоеватель. И все же ко мне относились с уважением по какой-то тайной причине, которую я доныне, по прошествии многих лет, так и не открыл.
Чудак, что и говорить. Так называет народ людей вроде меня. Не такой бунтовщик, чтобы отречься от Бога своего детства, и не такой покорный, чтобы порабощать и убивать во имя короля.
Чудак. Другой. (Головная боль для ворчливого хрониста Фернандеса де Овьедо).
Солдат Алонсо Кастильо Мальдонадо и честолюбивый капитан Дорантес из Бехара поняли, что шли за безумцем или заблудившимся.
Они начали подозревать, что пресловутые тайные города королевства Кивира из золота и серебра, скорее всего, были деревушками с глиняными хижинами. Они начали разочаровываться в своих мечтах, а это было худшее, что могло с ними произойти.
Они рассказывали — по крайней мере, Дорантес, — будто меня действительно вели колдуны и я видел Ахакус, и даже входил в его золотой портал. Как можно было им объяснить, что речь шла о другом золоте, не о золоте алхимиков?
Да, были тайные города, которые открывались только сознанию людей и не имели ни серебряных улиц, ни стен из серебра.
Я не мог отрицать — но и объяснить тоже не мог, — что у индейцев гор был доступ к великим нематериальным тайнам.
В моей реляции двору в Толедо я только сообщил, — очень сжато, побуждаемый угрозами и подозрениями инквизиторов, — что на протяжении всех двух тысяч лиг не видел ни человеческих жертвоприношений, ни идолопоклонства… Сказать что-нибудь еще означало отправиться на костер.
Ни Дорантесу, ни Кастильо не поверили. Предположили, что они, как любой на их месте молодой капитан или честолюбивый солдат, последовавший за безумным или бестолковым командиром, были озлоблены.
Но кое-кто поверил болтуну Эстебанико, который не моргнув глазом рассказывал о сверкающих городах, охраняемых стражами с львиными хвостами.
Во всяком случае, ему поверили злополучный Коронадо и фрай Марко де Ниса.
Однако «моя тайна, которую я не открыл даже королю», побуждала меня продолжать мой заветный план, на сей раз в Рио-де-ла-Плате.
23 июля в Мехико-Теночтитлане Кортес меня почтил великолепной корридой с быками из его нового стада с клеймом в виде буквы «х». То были быки андалусийских кровей с тонкими, острыми рогами, несущими смерть, слугами глубокой, дьявольской ненависти. Ибо бык — это зло, это Минотавр Тесея. (После греков мы, испанцы, подхватили древний ритуал борьбы со злом.)
Я выпил, я вспомнил язык коррид, я произнес тост в честь победителя рехонеадора[82], снова вдохнул сладковатый запах экскрементов, смешанный с запахом крови растерзанных лошадей.
To был не я. To был актер. Лицедей. Я выступал в роли истого испанца, как будто ничего не произошло. Быть может, я притворялся.
Мне вспоминались огромные бизоны, почти безрогие, безоружные, как те племена индейцев, которых победил Кортес.
Мы пили вино из местного винограда, который насадил Кортес в своих владениях в Новой Испании (двадцать три тысячи индейцев были препоручены его христианскому руководству).
Тогда он был в силе. Римский консул в апогее славы. Блестящий, хитрый, пронзительный взгляд черных глаз.
Что бы мы ни делали, все неизменно кончается катастрофой. (Наша циничная жажда жизни заставляет забывать о нашем опыте, о том, что нам известно.) Тот Кортес не имел ничего общего с Кортесом, которого я увидел в гостинице Мавра, уже на пороге смерти, уже с затуманенным взором.
В Веракрусе, откуда я должен был отплыть в Испанию, я провел время как во сне, будто плавая в тумане.
По обыкновению, отплытие все откладывалось. Я ждал, живя в гостинице, больше похожей на бордель, чем на пристойный дом. В одной из двух гостиниц, имевшихся в порту. Тогда уже были рабы-негры, которые пели и плясали под звуки барабанов. Вокруг сновали соблазнительные метиски. Крики, хохот, стук молотков и скрежет пил работавших на берегу плотников. Бродячие торговцы со своими тюками. Щелкали бичи надсмотрщиков. Пьяные матросы и погасший взгляд неподвижных, обобранных индейцев, тусклый взгляд (как взгляд Кортеса, когда он прощался со мной в гостинице. У него был такой же взгляд, подернутый пеленой смерти. Взгляд побежденного индейца, да, именно такой.)
Я провел неделю в гамаке, подвешенном между столбами, которые поддерживали навес из банановых листьев, защищавший от бурных, но коротких ливней.
Я здорово потел, там даже столбы потеют. Когда дождь переставал, поднимался горячий пар, от которого замирает душа, гаснет любой порыв. Словно оказываешься в пасти огромного пышущего паром чудовища — вот она, Америка. В дыхании этого зверя, больного лихорадкой, растворяется всякая мысль о Боге или о Дьяволе. Все превращается в хаос без границ и определений — солнцепек, густой туман, шумы и непрекращающаяся пляска негров с мулатками и метисками, которые задирают юбки и показывают смуглые, скользкие от пота бедра, как игривые дельфины, выпрыгивавшие на миг из вод Карибского моря и томившие нас желанием увидеть их снова.
Там пьют крепкий алкоголь, изготовленный из сахарного тростника.
Нет, все это никогда не будет Новой Испанией, копией, которую хотел создать Кортес. Это всегда будет чем-то другим.
Так, лежа в гамаке, я проводил время в полудреме. Я слишком многим рискнул в своих похождениях. Я ушел из дома и пока не мог найти дорогу окончательного возвращения.
Я оказался в центре Творения. Колдуны тараумара своими зельями, вероятно, помогли мне узреть или проникнуть в некое иное измерение, где нет ни смерти, ни необходимости — и возможности — обрести спасение. Они научили меня покоиться, как я покоился в гамаке: нежиться в пеленах Бога и Вселенной.
Я чувствовал, что возвращаюсь к жизни глубокобольных существ и что торжественная месса и бой быков — это две ветви одного и того же ствола.
Как некое откровение, меня осенило чувство, что мы, христиане, несчастнейшие из несчастных, истинные наследники Адама, изгнанного из Рая.
Наши церкви, наша религия — не более чем лазареты для глубокобольных душ. И мы, больные, уничтожаем целые народы во имя спасения их душ.
Дулхан, индейцы тараумара, сияние Ахакуса в ночи явили мне знаки чего-то иного, какой-то истины, которую я не мог постичь или обнаружить. Я лишь едва чувствовал ее, уподобившись незрячему, ищущему дверь там, где ему мерещится сияние.
Я побывал во внешних садах тайны некой возможности бытия, которую мои земляки уничтожают, не понимая.
Одолеваемый тропической размягченностью, я, кажется, понял нечто ужасное, нечто ускользающее от нормального взгляда на наш мир, на нашу историю. Я бы выразил это следующими словами: Где бы мы ни вторгались в мир, он немедленно утрачивает свою невинность. Мы подобны грязному пятну, расползающемуся помимо нашей воли. В этом смысле совершенно безразлично, что делает Кортес, или Писарро, или Альварадо, или бездари вроде меня — а я негодный вояка, — или любой новоиспеченный капитан, мнящий себя Ганнибалом. Американцы-аборигены были повержены одним нашим присутствием, прежде чем мы стали действовать крестом и крестообразными мечами.
Впереди нас идет дьявол, что бы мы ни делали. Будем ли мы действовать, как Писарро, или попытаемся — к примеру, как я, — отстаивать истину, что «только доброта побеждает». Теперь доктора Саламанки вздумали усердно обсуждать слово «культура», которое прежде употребляли, только говоря о капусте или об огородах. Так вот, я думаю, существует нечто, идущее впереди нас, это нечто и есть «культура». Подозреваю, что она связана со Злом, что это извращенная и незримая сущность, которой пронизан наш образ жизни.
Написав эти слова, я понимаю, что вступаю на весьма опасный путь, который может привести меня только на костер инквизиции, но чего бояться старику, который уже сделал ставку и проиграл?
Побеждали не мы, а этот невидимый дьявол…
Неоднократно я склонялся к мысли, что сила, которая обезоруживала индейцев до применения оружия, шла от истинности нашей веры и от воли Господа нашего. Но потом я спохватывался: ведь Его слово — это жизнь и спасение, а не уничтожение и смерть. В нашей религии существует добро нашего Господа и святых, но также и зло. В нашей культуре преобладает зло. Тень, которая шла впереди нас, это был дьявол. Думаю, что проклятие, лежащее на нас, сродни тому, что наложено на евреев, чьими прямыми наследниками мы являемся. Мы — реинкарнация того духа, обреченного сеять лишь уныние, и смерть, и презрение к самой жизни, к жизни, какую нам дал Бог, Податель Жизни, как его называют мексиканские поэты.