Джойс Кэри - Из первых рук
Коуки услышала только первые мои слова, всего остального она и не слушала. Но почувствовала и на четверть дюйма придвинула ко мне правое плечо. Шаг к откровенности.
— Я вам скажу, мистер Джимсон. Девушка должна быть гордой. Особенно с такой физией, как у меня. Всякий раз, как я вижу себя в зеркале или в витрине, мне это нож в сердце; а уж когда я гляжу на других девушек, меня словно огнем жжет. Даже на таких девушек, которых и я могла бы пожалеть. Их взгляды для меня точно раскаленные иголки.
— А твои для них?
— А мои для них. Это происходит помимо воли. Перекрестный огонь. Первый раз мне досталось, когда я кончила школу. Мне было четырнадцать лет. Здоровый пинок. И пинки шли один за другим так быстро, что я не успевала отбрыкиваться. Тут призадумаешься.
Мы ехали мимо садов; деревья вздымали к грязному небу костлявые черные руки, точно неприкасаемые, молящие Всевышнего о благословении, хотя они и знают, что все их мольбы тщетны.
— Я хочу сказать, если ты девочка, — сказала Коукер. — Мальчика ничто не заставит задуматься.
— Только о том, чем бы где разжиться да что пожрать. О себе самом — нет.
— Я думала не о себе, я думала, как это выходит, что все цветочки достаются девке, которую назвать — только язык марать, а все пинки мне, потому что моя физиономия не подходит для этикетки на спичечные коробки.
— Что поделаешь, услада для глаз дороже домашнего уюта. Даже у такого субчика, как Вилли, есть поэтическая струнка. Он сам не свой, когда видит настоящую ягодку. Против рожна не попрешь.
— Будто я не знаю. Все мужчины дураки.
— Или художники.
— Если Вилли женится на Белобрысой, она ему устроит из жизни ад.
— Он и не захочет другой жизни, если она не подурнеет.
— У нее злое сердце.
— Добрые сердца стоят шесть пенсов за дюжину, а ягодки — редкий товар.
— Зачем тогда нас делают?
— Массовое производство, и выбирайте, что вам по вкусу, а добродетели нам и даром не надо.
— Слава Богу, у меня есть гордость.
— Ну, гордость помогает тебе держать прямо спину, но вряд ли греет кишки.
— Кто вам сказал, что мне холодно?
Хиксон живет на Портлэнд-плейс возле Риджентс-парка. Коукер позвонила, и я сказал:
— На твою ответственность, Коукер. Я умываю руки.
— Хорошо, на мою ответственность.
Слуга в синей ливрее открыл дверь и провел нас в небольшую комнату, уставленную безделушками. Чего там только не было! Видно, Хиксону осталось одно — коллекционировать или пить. Слуга вышел.
— Кто это? — спросила Коукер.
— Дворецкий. Всегда в синей ливрее.
— Откуда мне знать, что он не джентльмен.
— Ниоткуда... Погляди-ка на это. — И я показал ей крошечные японские нэцкэ{21} на каминной доске, настоящие старинные нэцкэ. Из дерева и кости, с морщинками на подошвах ног.
— Увеличь их в пятьдесят раз, и это будут колоссы. Монументальная работа. А посмотри на детали.
— Слишком иностранные, на мой вкус.
— Потому-то они и нравятся Хиксону. У него тоже нет никакого воображения.
— А для чего они?
— Для воображения.
— Жаль мне девушку, которой приходится вытирать здесь пыль.
— И мне тоже, если у нее не больше воображения, чем у тебя.
Коукер ничего не ответила. Она прихорашивалась, ожидая Хиксона: одернула пальто, поглядела сзади на чулки — не сдвинулись ли швы. Полюбовалась ими. Настоящий шелк. Коукер очень щепетильна в отношении чулок.
Ибо Вечность влюблена в творения Времени.
— Что это вы делаете? — сказала Коукер, оборачиваясь. Она гляделась в зеркало уже несколько минут.
— Ничего.
— Выньте эти штуки из кармана. Старый дурак. Хотите получить пять лет?
Я вынул нэцкэ и поставил на каминную полочку. Все, кроме самых лучших; все равно Хикки не в состоянии их оценить.
Глава 17
Тут дворецкий распахнул двери в соседнюю комнату и пригласил нас войти. Большая гостиная. И прямо посредине стены моя картина: Сара, освещенная солнцем, стоит возле низкой ванны. Правая нога на стуле. Вытирает лодыжку зеленым полотенцем. На спине и бедрах — решетка оконного переплета. Крест-накрест. Массивная, как каменная глыба, и вся на свету, никаких теней, никаких полутонов. Восемь на пять. Я не видел ее пятнадцать лет, и она чуть не сшибла меня с ног.
— Посмотри на это, — сказал я Коукер. — Куда вашему Рубенсу, куда Ренуару?
— Кто это нарисовал?
— Я.
— Кто это, неужели та Сара Манди?
— Не все ли равно?
— Как ей только не стыдно? Совсем без ничего! Да еще такая тумба. Фу, гадость.
— Это работа гения. Она стоит пятьдесят тысяч фунтов. Она стоит всех сокровищ мира, потому что она единственная в своем роде; Хиксон сам это прекрасно знает. А может, кто-нибудь сказал ему об этом. Он повесил ее на почетное место. Посредине стены, между Гойей и Тьеполо. Лучшее освещение в комнате. А рама. Погляди на раму, Коуки. Будь я проклят, если это не старинная испанская рама. На что поспорим?
— Я в рамах не разбираюсь, — сказала Коукер.
Она пощупала портьеры, потрогала обивку на креслах. Как все посетители, для которых пишут «руками не трогать». С таким же успехом можно просить женщину не смотреть. У женщин три набора глаз. В пальцах — для занавесей и прочих материй. На затылке — для прически. И по всему телу — для прочих женщин. Глаза на лице служат им просто для украшения. Накиньте на глаза семнадцатилетней девице самую плотную вуаль, — и она учует другую женщину через две двери и кирпичную стену. У нее для этого есть самые разные органы чувств: в коже, которая сразу меняет цвет, в груди, которую начинает покалывать, в мозгу, который принимается работать в самых невероятных направлениях и с самой невероятной быстротой.
— Ты рассмотрела мою картину, Коуки?
— Я смотрю на нее, — сказала Коукер, тыча пальцем в гобеленовое кресло. — Ну и старье, протерлось до нитки.
— А раму? Посмотри.
Я подошел к картине, вынул перочинный нож и вонзил острие в раму.
— Ну, что я говорил? — Мой нож повис на острие. — Это тебе не фанеровка, а настоящее резное дерево. И Хиксон отдавал ее пригнать по размеру. Ты только посмотри. Здесь вставлен кусок. Хиксон порядком повозился с моей картиной.
Коукер отвернула угол ковра.
— Ручная работа. Ничего не скажешь.
Я дал ей пинка так, что она подскочила. Но увидела, что это был дружеский привет.
— Вы чего?
— Посмотри на мою картину, Коуки. Я все это сделал своими руками.
— Я уже видела.
— Нет, не видела. Даже не подумала взглянуть.
— Нет, подумала. Я подумала, что давать пятьдесят тысяч фунтов за жирную шлюху в чем мать родила — просто стыд и срам. Посидел бы мистер Хиксон хоть пять минуток у нас на кухне, поговорил бы с нашими девушками. Хотя бы с Нелли Мэзерс; у нее пятеро детишек мал мала меньше, а муженек сбежал с девчонкой, которая продает билеты на футбольную лотерею. Думает — сорвет самый большой выигрыш.
— Это не жирная шлюха, Коуки. Это картина. Картина гения.
— Грязная картина, если вы хотите знать мое мнение! Была бы это открытка, и попробуй какой-нибудь бедолага продать ее из-под полы — получил бы две недели.
— У тебя грязные мысли, Коуки.
— Значит, по-вашему, все равно, что нарисовать голую бабу, что стул или букет цветов?
— Нет, эта картина стоит куда выше. В ней воплощена Женщина.
— Шлюха.
— Нет, женщина, каждая женщина, жившая на свете.
— Одну можете сбросить со счетов.
— Ты не понимаешь, что такое картина, Коуки.
— Зато я понимаю, что это такое. Шпанская мушка для старых миллионеров. За пятьдесят тысяч кругляшей.
А у меня голова рвалась с плеч, словно пробка от шампанского. Еще немного — и потеряю ее. Я шлепнул себя по макушке и взял Коукер за руку.
— Ты мой друг, Коуки, и я скажу тебе то, чего еще никому не говорил.
— Ну да, что вы гений. Это я уже слышала.
— Нет, я тебе открою секрет. Я никому не рассказываю секретов, потому что они возвращаются обратно, как бумеранг, и бьют тебя по спине. Но это — правда.
— А раньше вы никогда не говорили правды?
— С тех пор, как стал взрослым, нет.
— Почему?
— Потому что, говоря правду, мы ее убиваем. И она перестает быть правдой. Становится трупом. Я однажды подстрелил зимородка из рогатки. Сбил его с ветки в камыши. И он выглядел, как лоскут дешевого атласа.
— А вы выглядите так, словно здорово набрались, дружок. Возьмите себя в руки, старая песочница, пока не пришел Хиксон.
— Не хочу. Я гений.
— Вы мне вчера это уже говорили.
— Да, потому что я сам в это не очень верил. А теперь я знаю. И я не только гений, я художник. Сын Лоса.
— Лоса?
И сей Лос был пророком Господним,
И воздвигали его сыновья миги, минуты, часы,
И дай, и месяцы, и годы, и века, и эпохи —
чудесные зданья.
И у каждого мига ложе златое для сладкого
отдохновенья.
И над каждым ложем склонилась дочь Бьюлы,
Дабы насытить спящих с материнской любовью.
И каждая минута в алькове спит лазурном
под шелком покрывал,
И каждое мгновенье, ничтожнее удара крови
в жилах,
Равно по протяженности своей шести тысячелетьям,
Ибо свершается в это мгновенье труд поэта.
— Ну, сегодня у вас нет шести тысяч лет.