Джойс Кэри - Из первых рук
— Нет, — сказала Коукер. — С ней мы покончили. Мы идем к Хиксону.
— Не слишком ли скоро?
— В том-то и фокус: попасть к нему прежде, чем она его предупредит.
— Сара не сделает этого. Она подписала все, что нам было нужно.
— У нее в глазах — и нашим и вашим, а в улыбке — ловушка.
— Только не сегодня, Коукер, у меня срочная работа, она не может ждать.
— Что значит «не может ждать»? Вам что — открывать в десять? Или кто-нибудь уйдет без пива, потому что вы отправились по своим делам?
— Мне пришла в голову одна идея, надо поскорей добраться до холста.
— Небось и безо льда не протухнет.
— Да, если превратится в картину... иначе она расплывется по краям или растает — останется лишь жирное пятно.
— Ну, будут новые.
— Мне не нужны новые, мне нужна эта. И она никогда больше не придет.
— Придут другие, не хуже. Ну-ка, потрите ботинки газетой. В жизни не видела таких ботинок.
— Они очень теплые.
— С такими-то дырами!
— А это для вентиляции.
— Я не шучу. Что о вас подумают люди, когда вы ходите в таком виде, словно бродяга, сбежавший из богадельни?
— Ничего они обо мне не подумают, и слава Богу.
— Не болтайте глупостей.
— А ты любишь, когда люди о тебе думают? Не знал, что ты так тщеславна, Коуки.
— Надевайте пальто и не споткнитесь о яблоки, как прошлый раз.
И она выставила меня на улицу прежде, чем я придумал другую отговорку.
— Плохо, когда о тебе хорошо думают, Коуки, потому что начинаешь слишком много думать о себе. И плохо, когда о тебе плохо думают, потому что начинаешь плохо думать о других. Все это мешает работать.
— Куда вы?
— В туалет.
— Не копайтесь там. Мы должны поймать Хиксона до десяти.
Я спустился вниз, прошел по коридору и вышел с другой стороны. Но у лестницы меня ждала Коукер. Она бросилась на меня, как львица:
— Так я и знала!.. Прямо руки чешутся дать вам.
— Разве я вышел не в ту же дверь?
— Он еще спрашивает! И вы ничего там внизу не делали. Не успели бы. Старый вы дурень, вы и рта не раскрыли, я уж знала, что вы хотите улизнуть. Обезьяна в зоопарке и та лучше бы притворилась.
— Не могу я идти сегодня к Хиксону, Коукер.
— Не говорите мне о ваших идеях. Я не мистер Плант. Может, вы и гений, но вам нужны ботинки и новое пальто, не то вы не дотянете и до зимы. А дохлый гений воняет почище, чем камбала или палтус.
— Не в этом дело, Коукер. У меня были неприятности с Хиксоном. Я люблю Хиксона, но он выводит меня из равновесия. А меня сейчас как раз затерло с картиной. Ну, пойдем мы к Хиксону, а он начнет молоть свои глупости, и мы с ним повздорим. Это может выбить меня из колеи. Я не говорю, что так обязательно случится, но может случиться. И тогда вся моя работа насмарку. Какой в этом смысл?
— Вам не к чему разговаривать с Хиксоном. Куда лучше, если вы придержите язык; вспомнить только, как вы говорили с этой Манди.
— Тогда зачем я тебе нужен?
— Затем, что я действую из bona fides{20}.
Я попятился на ступеньку вниз. Я знал, что Коукер слишком себя уважает, чтобы гнаться за мужчиной в сортир. Коукер сообразила, что у меня на уме, и сказала:
— Я поставлю вам пару кварт, по четверть пинты за раз, если вы пойдете.
— Не хочу, — и я сделал еще шаг назад.
— А чего вы хотите?
— Я бы не отказался от сухих белил, изумрудной зелени, кобальта и стронциановой желтой. По тюбику. И кисти номер двенадцать.
— Во сколько это обойдется?
— В несколько шиллингов.
— Хорошо.
— Тут как раз есть магазин красок неподалеку от Хай-стрит. Рукой подать.
— Может, вы подождете, пока мы вернемся?
— Если у меня будет что-нибудь в карманах, это мне поможет не лезть на стенку у Хиксона.
— Ладно, пошли, ваша взяла.
— По рукам?
— Вот те крест. Даже не придушу вас, хоть вы это и заслужили.
Тогда я поднялся на тротуар, и мы пошли и купили краски. Двадцать три шиллинга удивили Коукер. Но она удивила меня. Она выложила денежки наличными и только сказала:
— Снова попалась. Но мое слово свято.
— Еще бы, Коукер. Я о тебе самого высокого мнения, особенно о твоих руках. Если бы ты согласилась попозировать мне; мне так хочется написать твои руки. Левую руку. Мы могли бы сделать это прямо сейчас. Не займет больше получаса. Она так мне нужна для картины.
— А Хиксон? — И она остановилась посреди улицы и посмотрела на меня.
— Хорошо, хорошо, Коукер, но ты сильно рискуешь. Почему бы не позвонить? Давай я позвоню.
— Я уже звонила. Он нас ждет. Вы идете или нет? Хотите оставить меня в дураках, после того как нагрели на двадцать три шиллинга?
— Хорошо, Коуки. Этот визит, возможно, меня прикончит. Но, в конце концов, какое это имеет значение? Я вообще мог не родиться на свет.
— Вы могли бы родиться немного умней.
Мы сели на автобус до Оксфорд-серкус. И я до тех пор протискивался вперед, пока мы не устроились на передней скамье наверху. Коукер не хотелось толкаться, но когда я двигался, она поневоле двигалась за мной.
— Люблю сидеть у переднего окна, — сказал я. — Хорошо видно. Чем не «роллс-ройс»? Даже лучше; тут выше, и не боишься переехать какого-нибудь бедняка.
— Да, — сказала Коукер, — и когда вы заставили меня проталкиваться сюда, кто-то ткнул зонтиком мне в чулок. Просто чудо, если у меня не побежала дорожка.
— Я не стал бы женщиной и за миллион фунтов.
— А я мужчиной, даже самим Кларком Гейблом, у которого двадцать пять костюмов и сорок пар туфель. Лучше быть последней женщиной в мире, чем первым мужчиной.
— Верность своему полу.
— Вовсе нет, просто чувство. Если бы вы, мужчины, хоть на пять минут стали женщинами, вы бы и сами не захотели меняться.
— А я думал, ты недовольна тем, что ты женщина.
— Я недовольна тем, какая я. Но какая есть, такая есть. У меня хватит гордости.
— О да, у тебя ее предостаточно... потому ты и стелешься под ноги этому прощелыге Вилли.
— Вилли — дело другое. Тут гордость ни при чем. Вилли был моим парнем. Он хорошо относился ко мне. Оставьте Вилли в покое, слышите?
Серое утро. Воздух как снятое молоко. Серое небо, серая улица, дома пробегают мимо, как серый палисад. Зеленовато-серая рожа над печными трубами в том месте, где спряталось солнце. Надутая, заплывшая рожа с заплывшим, прищуренным глазом. Разбойничья рожа, сразу видно — совесть нечиста. По небу шлепают крыльями старые черные грачи, по улице шлепают шинами старые черные таксомоторы.
— Ладно, Коуки, — сказал я. — Тут уж ничего не попишешь. Ты такая, какой тебя сотворил Господь Бог... при небольшом вмешательстве папаши.
Коукер призадумалась, подергала клювиком. Сказала:
— Я ничего ни от кого не жду.
— Рад это слышать, — сказал я. — Я боялся, вдруг ты и правда ждешь.
— Чего?
— Прибавления семейства.
— Не ваше дело.
Я чувствовал: она старается придумать что-нибудь злое, такое, что уязвит меня в самое сердце, и я сказал:
— Валяй, Коуки. Не стесняйся. Отведи душу. Если это тебе поможет. Я потерплю.
Коукер еще подумала. Но настроение у нее изменилось. Наконец она сказала тоном, каким разговаривала с посетителями пивной:
— Чего ждать от мужчин, кроме беспорядка и болтовни?
— А чего ждать от женщин?
— Всего, что у нее есть, и улыбки в придачу.
— Не надо, Коуки, — сказал я, — не надо отдавать все, что у тебя есть.
И Коукер снова рассвирепела. Но в ту самую секунду, когда она была готова сразить меня наповал, настроение ее опять переменилось, и она сказала:
— А может, я и... у меня хватит гордости.
Я подождал минуту, чтобы тепло этого признания окутало наш разговор, затем сказал:
— Надеюсь, ты не дала Вилли ничего такого, без чего тебе не обойтись.
Коукер не ответила, но по-прежнему оставалась величава и спокойна.
— Если бы Вилли взбрело на ум отрубить тебе ноги, ты бы, верно, легла в кухне на пол да еще одолжила бы ему свой передник, чтобы он не забрызгал брючки.
— Лучше голову, чем ноги. А еще лучше, если б он воткнул мне вертел в сердце. Я не люблю беспорядка. Но почему бы и нет? Даже ноги. У меня хватит гордости.
— Вот, вот, Коукер, потому я и беспокоюсь. Твоя гордость втравит тебя в неприятности.
— Мне не привыкать.
— Гордость хорошо помогает от простуды, но на ней далеко не уедешь, — сказал я. — Этот велосипед ездит только по кругу. А тебе надо уехать подальше от этой вонючей кучи отбросов, Коуки. Надо забыть про Вилли и про Белобрысую и взяться за что-нибудь новенькое. А нового хоть отбавляй. Оно только и ждет, чтобы сказать тебе «здравствуй», и куда лучше пахнет.
Коукер ничего не ответила. Она чистила перышки — приводила в порядок шарф.
— Ты мне нравишься, Коуки, — сказал я. — Но не это главное. Неприятности наших друзей — наши неприятности, а я не люблю неприятностей. Я влюбился бы в тебя, Коуки, будь я не так занят. И мне грустно видеть, что Белобрысая завладела твоими мыслями и, словно червь, точит тебя. Чем она хуже, тем хуже для тебя. Знаешь, есть на свете субъекты, о которых я стараюсь даже не вспоминать, не то у меня в мозгу язва будет. Послушай, Коуки, вот тебе совет из первых рук: если уж тебе надо кого-нибудь ненавидеть, так ненавидь правительство, или народ, или море, или мужчин, но только не какого-нибудь определенного человека. Не того, кто на самом деле причинил тебе зло. Не успеешь ты оглянуться — он отравит твое пиво, как синильная кислота, затянет глаза, как катаракта, будет до звона в ушах давить, как опухоль в мозгу, кипеть на сердце, как расплавленное олово, и проедать кишки, как рак. Ну и смеялся бы он, если бы узнал об этом! Пока зубы не выпали бы... от старости. Стоит ли валять дурака?