Эли Визель - Ночь. Рассвет. Несчастный случай (Три повести)
— Ты прав, — сказал мальчик, прерывая поток моих воспоминаний. — Сегодня особая ночь, и сегодня ты другой или, по крайней мере, станешь другим. Но все это не имеет никакого отношения к тому, что человек голоден и ему нужно дать поесть.
Но он же умрет завтра, — возразил я. — Какая разница, умрет он с полным желудком или с пустым?
— Пока что он еще жив, — назидательно заметил ребенок. Мой отец одобрительно кивнул, и остальные последовали его примеру.
Все эти головы, кивавшие, словно вершины черных деревьев, заставили меня содрогнуться. Я хотел закрыть глаза, но мне стало стыдно. Я не мог закрыть глаза в присутствии моего отца.
— Ладно, — сказал я покорно, — я согласен. Я отнесу ему еду. — Будто по мановению палочки невидимого дирижера, кивающие головы замерли. — Я отнесу ему еду, — повторил я. — Но сначала скажи мне одну вещь, малыш. Мертвые тоже хотят есть?
Он явно был изумлен.
— Как ты не знаешь? — воскликнул он. — Конечно, хотят.
— А мы должны их кормить?
— И ты еще спрашиваешь? Разумеется, вы должны их кормить. Только это трудно…
— Трудно… трудно… трудно… — отозвались призраки хором.
Мальчик взглянул на меня и улыбнулся.
— Я открою тебе одну тайну, — шепнул он. — Ты же знаешь, что в полночь мертвые встают из своих могил?
Я сказал ему, что знаю; мне говорили.
— А тебе говорили, что с кладбища они приходят в синагогу?
Да, об этом мне тоже рассказывали.
— Ну вот, все правильно, — сказал мальчик. Он помолчал немного, чтобы подчеркнуть значение следующих слов, и продолжал таким тихим голосом, что если бы он не звучал внутри меня, я бы никогда его не расслышал.
— Ну вот, все правильно. Каждую ночь они собираются в синагоге. Но совсем не затем, зачем ты думаешь. Они приходят не молиться, а поесть.
Все в комнате — стены, стулья, головы — закружилось вокруг меня, словно бы пустилось в пляс в некоем изначально предопределенном ритме, не вызывая ни малейшего колебания воздуха и не касаясь земли. Я стоял в центре множества кругов. Мне хотелось закрыть глаза и заткнуть уши, но мой отец был здесь, и мама, и учитель, и нищий, и мальчик. Пока все, кто создавал меня, были рядом, я не смел закрыть глаза и заткнуть уши.
— Дай мне еду, — сказал я Илане, — я отнесу ему.
Танцоры замерли на своих местах, как будто я был дирижером, а мои слова — жезлом. Я шагнул навстречу Илане, которая все еще стояла в дверях кухни. Внезапно Гад бросился к ней и опередил меня.
— Это сделаю я, — сказал он.
Почти грубо он выхватил из рук Иланы чашку и тарелку и устремился вниз по лестнице.
Иоав взглянул на часы:
— Третий час.
— Всего-навсего? — удивилась Илана. — Какая долгая ночь, самая долгая в моей жизни.
— Да, очень долгая, — согласился Иоав.
Илана закусила губу.
— Иногда мне кажется, что ей не будет конца, что она будет длиться вечно. Она подобна дождю. Здесь дождь, как и все остальное, наводит на мысли о бесконечности и вечности. Я говорю себе: дождь идет сегодня, и он будет идти завтра, и послезавтра, и на следующей неделе, и сто лет спустя. Теперь я говорю: наступила ночь, и ночь будет завтра и послезавтра, и через неделю, и через сто лет.
Она внезапно умолкла, достала из-за рукава платок и вытерла испарину со лба.
— Странно, почему здесь так душно, — сказала она, — тем более, что уже очень поздно.
— Под утро станет прохладнее, — пообещал Иоав.
— Надеюсь, — вздохнула Илана. — В котором часу встает солнце?
— Около пяти.
— А сколько сейчас времени?
— Двадцать минут третьего, — ответил Иоав, еще раз взглянув на часы.
— Тебе не жарко, Элиша? — спросила Илана.
— Да, мне жарко, — ответил я.
Илана вернулась на свое место у стола. Я подошел к окну и выглянул наружу. Город казался далеким и нереальным. Погруженный в дрему, он порождал тревожные сны, которые положат начало завтрашним снам. А в этих снах, в свою очередь, возникнут новые герои, они будут жить до утра, готовясь умереть на рассвете, умереть и принести смерть.
— Да, мне жарко, Илана, — сказал я. — И очень душно.
Не знаю, сколько времени я простоял, обливаясь потом, у открытого окна, прежде чем теплая, чуть вздрагивающая, ободряющая рука легла мне на плечо. Это была Илана.
— О чем ты думаешь? — спросила она.
— Я думаю о ночи, — сказал я. Всегда одно и то же…
— И о Джоне Доусоне?
— Да, о Джоне Доусоне.
Где-то в городе свет вспыхнул в окне и тут же погас. Наверняка мужчина взглянул на часы или мать встала, желая убедиться, что ее ребенок улыбается во сне.
— Но тебе не хочется его видеть, — сказала Илана.
— Я не хочу его видеть.
Я подумал, что когда-нибудь мой сын скажет мне: «Ты вдруг помрачнел. Что случилось?» — «Просто мне привиделся английский капитан по имени Джон Доусон, он предстал предо мной таким, каким был в момент своей смерти…» Наверное, мне бы следовало надеть ему на лицо маску; маску легче убить и позабыть.
— Ты боишься? — спросила Илана.
— Да.
Мне хотелось объяснить ей, что сам по себе страх — сущий пустяк. Страх — это только цвет, фон, ландшафт, и суть не в нем. Страх ни для жертвы, ни для палача не имеет никакого значения. Важно то, что каждый из них играет возложенную на него роль. Обе роли создают для человека экстремальную ситуацию. Трагедия заключается в предопределенности.
— Ты, Элиша, ты боишься?
Я понял, почему она спрашивает. Ты, Элиша, прошедший Аушвиц и Бухенвальд? Ты, который столько раз видел, как умирает Бог? Ты боишься?
— И все-таки я боюсь, Илана, — повторил я.
Она отлично понимала, что суть дела не в страхе. Подобно смерти, страх — это всего лишь фон, налет местного колорита.
— Что же тебя пугает?
Ее теплая, живая рука все еще лежала у меня на плече; я ощущал прикосновение ее груди, чувствовал ее дыхание на своей шее. Блузка Иланы взмокла от пота, лицо выражало недоумение. «Она не понимает», — подумал я.
— Я боюсь, что он меня рассмешит, — сказал я. — Видишь ли, Илана, он вполне способен раздуть свою голову, чтобы она лопнула и разлетелась на тысячи осколков, просто для того, чтобы меня рассмешить. Вот это меня и пугает.
Но она по-прежнему не понимала. Она вытащила из-за рукава платок, обтерла мне шею и виски. Затем она легонько поцеловала меня в лоб и сказала:
— Ты напрасно так терзаешь себя, Элиша. Заложники — не клоуны, в них нет ничего смешного.
Бедная Илана! Ее голос был чист, как правда, и печален, как чистота. Но она не понимала. Внешний облик явлений вводил ее в заблуждение, и она не видела того, что скрывалось за ними.
— Может быть, ты и права, — сказал я покорно. — Мы заставляем их смеяться. Они смеются когда мертвы.
Она гладила меня по лицу, шее и волосам, и я по-прежнему чувствовал, как ее грудь прижимается к моему телу. Потом она заговорила печально, но настойчиво, как будто обращалась к больному ребенку.
— Ты напрасно так терзаешь себя, милый, — повторила она несколько раз подряд. По крайней мере, она больше не называла меня «бедным мальчиком», и я был ей за это благодарен.
— Перестань. Ты молод и умен, и ты уже достаточно намучился. Скоро все кончится. Англичане уйдут, и мы выйдем из подполья и начнем вести простую нормальную жизнь. Ты женишься, у вас будут дети. Ты станешь рассказывать им сказки и смешить их. Ты будешь счастлив, оттого что они счастливы, а они будут счастливы, я тебе обещаю. С таким отцом, как ты, не может быть по-другому. Ты позабудешь эту ночь, эту комнату, меня и все остальное.
Произнося «все остальное», она описала широкий полукруг рукой. Я вспомнил мою мать. Она говорила так же выразительно и употребляла почти те же слова. Я очень любил маму. Лет до девяти-десяти она каждый вечер укладывала меня спать, напевая колыбельные и рассказывая сказки. «Около твоей кроватки стоит козочка, — говаривала она, — золотая козочка. Куда бы ты ни пошел, козочка будет указывать тебе путь и оберегать тебя. Даже когда ты вырастешь и очень разбогатеешь, когда ты узнаешь все, что только можно узнать, и у тебя будет все, что душа пожелает, козочка останется с тобой».
— Ты говоришь совсем, как моя мама, Илана, — сказал я.
У моей мамы тоже был мелодичный голос, даже мелодичнее, чем у Иланы. Подобно голосу Бога, он рассеивал хаос и вызывал видение будущего, которое могло бы стать моим, и козочка хранила бы меня, козочка, которую я потерял по дороге в Бухенвальд.
— Если человек говорит о своей маме, — сказала Илана, — значит, ему больно.
— Нет, Илана, — ответил я, — в эту минуту больно ей.
Ласкающая рука Иланы стала легче, она гладила меня словно издалека. Илана начинала понимать. Тень прошла по ее лицу. Несколько минут она молчала, потом мы вместе разглядывали ту руку, которую ночь протягивала нам через окно. — Война похожа на ночь, — сказала Илана. — Она покрывает все.