Собаки и другие люди - Прилепин Захар
Думал, они вовсе покинули наши края, передумав радовать русского человека.
А тут выхожу – и вижу: сидит, на стеблях сухого винограда, прямо над входом в дом. Рукой почти можно достать. Красную грудку раздул, как пушистый комар.
Температура минус тридцать. Морды собак заиндевели. Кажется, что они даже хвостами машут, чуть поскрипывая.
– Ой, – сказал снегирю восхищённо.
Вдруг он совершает короткий бросок в сторону – и буквально падает в снежный сугроб у крыльца.
…Тут же из снега выпростался – на красной грудке россыпь снежных хрусталиков…
И даже не стоит на коготках на снегу, а – завалившись на бочок – лежит. Но при этом весело косит на меня глазком.
Поначалу я и не понял, в чём дело.
– Заболел, что ли?.. – спрашиваю. – …Домой тебя пустить, отогреть?
И тут меня осенило.
– Поклевать тебе вынести? – засмеялся я, чувствуя зубами ледяной воздух. – Нет, вы посмотрите, какой артист!..
Вернулся спустя минуту с банкой из-под икры – икринки блистали на дне, – докрошив туда, чего под руку сразу попалось.
Поставил на видное место.
Через минуту смотрю: сидит у баночки, довольный.
– Хьюи, – рассказываю, – ты не поверишь…
У меня живёт попугай жако. Остроумец, стервец, мой безотказный в беседах и ежедневном переругивании приятель.
– Кушать хочешь? – спрашивает он меня скрипучей скороговоркой, зависнув на потолке своей клетки вниз головой.
– Хочу, – говорю.
– Кушай, хороший, – предлагает противным голосом.
– А то я без твоих пожеланий не догадаюсь, что мне сделать, – отвечаю, подходя к столешнице.
Опережая меня, он издаёт писк, безупречно имитирующий звук включаемой плиты.
Когда это случилось в первый раз, я не понял, в чём дело. Ещё кнопку на панели не нажал – а она писк издаёт. Думаю: надо же, спустя десять лет работы плита научилась на расстоянии сигнал принимать.
Потом догадался, конечно.
…Сбегаются коты: рыжий Мур и белая Ляля.
– Мурын, кушать, – деловито говорит Хьюи, и тут же, на полтона выше и куда ласковее: – Лялечка, кушать-кушать, – и сразу же ответно мяучит вместо неё: ровно так же, как и она сейчас, смотрящая на меня снизу вверх умоляющими глазами.
Едва котам выданы утренние порции корма, Хьюи заводит свою тему.
– Захарий, – говорит торжественно.
– Я тебя просил не называть меня так.
– Заха-а-арий… – говорит примиряюще.
– Чего тебе?
– Дай орешек?
– Нормально проси.
Собирается с духом, и, передвигаясь по рейке ближе к дверце, произносит целиком:
– Захарий, дай орешек, пожалуйста.
– Я тебе про снегиря хотел рассказать, подожди.
Он, неумолимо:
– Дай орешек? – и вдруг истошным голосом, словно он на корабле, а вокруг буря и чудовищный грохот, который надо перекричать, голосит: – Заха-а-а-а-ар!
Однажды у нас родилась дочка. Это случилось за целую жизнь до Хьюи. И полугода не прошло, как вослед за дочкой в доме появился щенок сенбернара по имени Шмель.
Они росли вместе.
Дочка ещё была – кулёк с сахарным носиком, – а щенок уже различал эмоции, голоса, команды, предметы, состояния погоды. Знал человеческие печали и гнев. Разделял радость, умел смешить.
Потом ребёнок пополз. И хотя они были одногодками, щенок, уже вымахавший ростом с хорошую дворнягу, был снисходителен и бережен к ребёнку, осознавая своё безусловное старшинство.
Ребёнок едва выучил «ням-ням» и «дай», и орал по любому поводу, а щенок того же возраста был терпелив, деятелен, восприимчив.
Щенку можно было приказать: «Сидеть!» – и он сидел. Можно было сказать: «Фу!» – и он отдавал даже полюбившуюся ему вещь.
Ребёнок не сидел. Отнятая вещь порождала в нём безутешное горе.
Только к полутора годам ребёнок начал догонять собаку.
Он различал всё больше и больше предметов. Соединял их в сознании. Учил их имена. Осознавал причины и следствия, неведомые животному.
И, наконец, это случилось.
Я помню этот день. Мы шли с дочкой по нашей деревенской улице. Она поспешно топотала то за мной, то впереди меня, ежесекундно рискуя упасть.
Мы гуляли уже давно, но когда я протягивал ей руки, она уверенно крутила круглой, размером с маленькую тыковку головкой, и только потом произносила, надавливая на три мягких «н» подряд:
– Ньнеть.
Слов она к тому дню знала не более двух дюжин, и редко когда произносила три подряд, чаще – два или одно; ей хватало.
Собака, казавшаяся ей огромной, пугала её. Шмель, раздобревший и крепкий, бегал неподалёку, метрах в тридцати, и лишь время от времени возвращался ко мне: не хочу ли я дать ему лакомство или почесать.
Дочка немедля торопилась ко мне и пряталась за ногу, хотя жила с ним бок о бок всю свою крохотную жизнь.
Махая на Шмеля руками, я мягко ругался:
– Иди! Пошёл! Пугаешь девочку мою!
Она поднимала на меня важный взгляд и кивала: да, пугает, гони.
Шмель, как бы пожав плечами, без особой обиды уходил, махнув напоследок хвостом с лёгким презрением: нравится тебе общаться с этим не-пойми-чем – ну, общайся; только имей в виду, оно даже палку тебе не принесёт, если бросишь.
Мы подошли к чёрному остову сгоревшего вчера в случайном пожаре дома.
Совсем недавно дочка видела его иным и, всякий раз останавливаясь, внимательно щурилась на синие наличники и ярко-зелёную крышу.
Теперь остался лишь страшный сруб.
Словно упёршись в незримую стену, дочка встала и, не глядя на меня, спросила:
– Сто за домик… такой… обзаренный?..
Я тоже остановился, удивлённо улыбаясь.
Шмель, не разгадав причины нашего интереса, поспешно вернулся обратно: что у вас тут такое? Дайте я тоже посмотрю.
– Ты отстал, Шмель, – сказал я. – Она тебя переросла.
Её сознание словно бы прорвало плотину – и понеслось.
Каждый день к ней приходили новые слова, которые она собирала, словно цветы на лугу.
Пример Шмеля в качестве старшего брата действовал на неё всё меньше: он терял авторитет. Раньше, если он ел рядом – глядя на него, кушало и дитя.
В очередной раз это уже не сработало. Дитя постигло великую прелесть спонтанного отказа, собаке неведомую.
– Не будешь кашу – леший придёт, – сказал я ей, безжалостно ломая оборону.
Она посмотрела на меня с печалью и открыла рот.
Я готовно сунул туда ложку с пшёнкой.
– Ты знаешь, кто такой леший? – спросил я.
– Леший, – торопясь прожевать, объясняла она, – …такой дяденька. С болодой и с усами… Оцень стласный. Надо сеть взять, стоб его поймать. Будет зыть в будке. Смель зе в тувалете живёт.
– Почему в туалете? – ещё ложка. – Он живёт в будке.
– В тувалете, – повторила она уверенно. – У него там тувалет.
Так она переставила Шмеля ещё на одну цивилизационную ступень ниже.
Катастрофически отставая, пёс всё равно не сдавался, – и продлил это невольное соревнование, быть может, ещё на год.
У него имелись свои несомненные достоинства – которые Шмель к тому же чётко осознавал. Он мог защитить. Мог (хоть и не слишком хотел) напугать постороннего. Мог блюсти порядок – по крайней мере, в том виде, как он его понимал.
А это не-пойми-что – какой с неё толк?
Её кладут в комнату спать. Пёс слышит и с неприязнью чувствует то, о чём хозяева даже не догадываются: оно не спит. Оставив постель и подкравшись на цыпочках к маминому трюмо, оно неловко раскручивает духи и помады, нанося всё это на себя, пребывая внутри душного, чихливого облака, невыносимого даже из другой комнаты.
Внимание к существу казалось ему чрезмерным, но пёс принимал это из чувства снисхождения: существо было не способно не только сносно передвигаться, но даже самостоятельно принимать пищу.
На фоне этого никчёмного существа его статус всё ещё казался псу неоспоримым.
Но однажды Шмель, лежавший на кровати с хозяйкой, посчитал, что забирающаяся туда же дочь будет всё-таки лишней, и коротко рявкнул на неё.