Владимир Соколовский - Превращение Локоткова
Стекла где целы, где выбиты. Присел, выпил стакан водки, всплакнул, и — обратно на улицу. Кричу шоферу: «Теперь включай полностью фары, сигналь на всю железку!» Загудела коломбина. Гляжу — свет повключали, забегали… А я хожу меж домами, стучу в окна, машу: «Выходи!» Кто выходит — я ему стакан с водкой в руку: «Выпей за память о моей матери!» Собрался народ — я кричу: «Сволочи вы все! Скажите, кто из вас помог бедной старушке в ее тяжелой одинокой жизни? Скажите, звери! Кидаю тому двести рублей!» Так никто и не сказался. Тогда я делаю так: даю каждому по червонцу. «Идите, — говорю, — теперь на кладбище к месту, где ее могила, впереди меня, и утаптывайте мне в грязи дорогу… А там — будет вам еще водка». Таксиста отпустил, кинул ему два куска, а сам — вперед…
— Неужели пошли? — с изумлением и ужасом спросил Локотков.
— Куд-да денутся! Я ведь их и поил, и деньги дал! Правда, кое-кто смылся, и червонцев не взял — ну, так после, наверно, зубами-то и клацал, когда другие за мой счет целый день гуляли… Я им показа-ал тогда, ткнул мордой в дерьмо, зверей…
— Слушай. Сальник, постой, — сказал Валерий Львович. — Ну, мать умерла, она была одинокой в последние годы, нуждалась в помощи… Но мне кажется — ты обвиняешь людей, живших в то время возле нее, а совсем не самого себя. Тут что-то не вяжется, Шурка…
Сальник замолчал, настороженно поглядел на Локоткова; поставил выпитую наполовину бутылку рядом со скамейкой, и вдруг сгреб собеседника за ворот:
— Ты, не крутись, падла, зверь! — крикну он. — Сидеть смирно, кому сказал! В упор тебя не вижу, не знаю, и знать не желаю. Я Ш-Шура Сальник, а ты кто? Зверь, гнида, в упор не вижу… В спецчасть в лагере бегал? Оперу стучал? Признавайся, зверь, в упор не вижу…
Локотков смотрел в обезумевшие, совершенно пьяные Шуркины глаза и бормотал растерянно: «Что ты, Шура, Бог с тобой, какая спецчасть? Я ведь Львович, Львович, ну что ты, совсем уже одурел?» Сальник вытащил его на дорожку, поставил перед собой, хотел уже ударить, — но в это время Локотков дернулся вбок, вырвался; сгруппировавшись, бросился Шурке в ноги и подсек его. Сальник упал с ревом и стал барабаться, пытаясь встать. Ему, пьяному, это не удавалось, а Валерий Львович, быстро вскочив с земли, начал пинать его ногами, куда придется. Наконец Шурка распластался на дорожке и затих. Локотков посмотрел на его тело и бегом побежал из парка. Выйдя на улицу, он волевым усилием успокоил себя, и деловой, может быть, излишне размеренной походкой отправился на автостанцию. Ближайший автобус уходил через полчаса, и удалось сразу купить на него билет, да еще и на сидячее место. И уже расположившись на этом месте и готовясь к отъезду, он подумад: «Что я наделал, черт побери?! Я же убил его, наверно!..» А где купленные сегодня сандалии? Оставил их в парке, на скамейке, где сидели. Милиции стоит только справиться в магазине, кто покупал сегодня такие, и — готово дело, разыщут, куда ни сунься… Локотков выскочил из автобуса, как ошпаренный, и бросился обратно в парк. Схватив со скамьи коробку, он склонился над Сальником. Тот мерно дышал, и Валерий Львович обрадовался: значит, живой! Покинув парк, он нашел телефон-автомат, набрал короткий номер и сказал: «У вас в городском парке лежит пьяный, примите меры, как бы не обобрали». А когда повесил трубку — аж зажмурился от внезапно накатившей мутной тяжести, неприязни к самому себе, снова почувствовал себя нечистым, словно после той ночи с незнакомой пьяной женщиной в строительном общежитии. И уже известной дорогой опять заторопился к скамейке, возле которой лежало Шуркино тело. Долго тащил его по земле, пачкая новый костюм, пока дотащил до будки, из которой продавались билеты на танцы. Дверь в нее была лишь прикрыта, и Локотков, отворив ее, стал втаскивать внутрь бесчувственного Сальника. Затем сам забрался внутрь и притаился. Слышал, как останавливалась возле входа в парк машина, как ходили по дорожке, ругаясь, милиционеры. Наконец стало тихо. Валерий Львович покинул будку, сел на низенькую ее приступочку снаружи. Так он сидел, или прохаживался около, до самого вечера, пропустив все автобусы. Услыхав, что Сальник завозился и стал подниматься, Локотков ушел на площадку, спрятался в нишу для оркестра и оттуда наблюдал, как Шурка, покачиваясь и держась за голову, показался из будки. Постоял немного, крикнул: «Львович! Э-эй, Львови-ич!..» — и двинулся, отряхивая грязные брюки, к выходу из парка. Локотков сам окликнул бы его, если бы не одна деталь: проходя мимо скамейки, где они сидели перед дракой, Сальник нагнулся и посмотрел, на месте ли поставленная им раньше под сиденье полуопорожненная бутылка с водкой. Она лежала теперь на земле, опрокинутая милиционером, и Шурка горестно покачал головой. «Значит, он все помнит! — сообразил Локотков. — И ну его к Богу, не стоит больше с ним связываться!» Действительно, неизвестно чем бы все кончилось, соединись они снова. Но, как бы то ни было — автобусы ушли, и Локотков был один в незнакомом, по сути, городе. В смысле ночлега надеяться тоже ни на что не приходилось. Автостанция открывалась в пять, первый локотковский автобус уходил в семь. Вечер стоял теплый, и Валерий Львович, надеясь, что и ночь будет теплая, решил провести ее прямо в парке, на скамеечке. До наступления темноты он ходил по городу, купил хлеба и поел, запивая из банки невкусным соком. А когда пришла ночь, прикорнул, растянувшись на боку вдоль скамейки, положив под голову купленные сандалии. Ворочался, ворочался, однако сон не приходил: сначала мешали мысли о Сальнике, — были в них и сожаление, и тоска, и вспыхнувшая сегодня неприязнь к нему. Сам Шуркин крик от билетной будки: «Львович! Э-эй, Львови-ич!..» — воспринимался теперь Локотковым так: «Э-эй, дру-уг! Выходи, опять будем вместе. Разве ты забыл: мы с тобой одной крови — ты и я!..» Нет уж, друг Сальник, извини-подвинься… Но это сейчас ты так думаешь, а ведь был момент, когда чуть не кинулся вдогонку. А перед тем едва сам, своими руками не сдал в милицию. Сальник, Сальник… Тяжелая была встреча, и опять он, уже во второй раз после освобождения, чуть не пошел в раскрутку. Слава, слава Богу.
Стало холодно. Он поднялся со скамейки и медленно пошел по аллее. Снова один, в чужом месте, в пустом саду! Звезды поглядывают с черного неба, и от них тоже веет печалью. Грустно, рядом нет никого. А раньше — странно! — тебе это и не надо было. Что ж, броди и мигай на луну, такую светлую майскими ночами. Спина идущего Локоткова гнулась, плечи зябко ежились. Может быть, уехать завтра отсюда на другом, совсем не рябининском автобусе? Нет, не в областной город, и не к матери, а именно — куда глаза глядят. Не заезжая за шмотками к хозяйке Вере Леонидовне. Что там, собственно — чепуха, тряпье… И вот так колесить, скитаться, ночевать где попало, покуда не пропадешь совсем, не исчезнешь с земного лика, будто тебя на нем никогда и не было. В такой дороге тоже обязательно попадутся добрые люди, с которыми можно будет поговорить о прошлом, об удавшейся или неудавшейся — кто знает? — своей жизни, о Вечном Миге, ждущем человечество. А если он и став бродягой не будет никому нужен? Вот как сейчас. Локоткову стало жалко себя, он снова лег на скамейку, отвернулся к спинке ее, закутался крепче в пиджак и скоро задремал в полном унынии.
16
Несмотря на такое настроение, сон его — третий по счету сон о Последней Войне — был почти счастливым. В нем сначала все текло по-прежнему: взрыв, гибель Земли, Черный Карлик. Но, присутствуя и паря над плеснувшимся во все стороны морем смерти, душа Локоткова знала, что в тот самый момент, когда это произошло — в другом месте необьятной Вселенной, в океане, впервые сжалась и начала неуверенно пульсировать клетка. Еще где-то — обезьяна подняла камень и стала им обтесывать палку. Где-то началась пора первых религиозных войн. Прыжок через пространство — человек, склонившись над листом бумаги, выводит: «Общественный Договор». Велико звездное море! — вот в одной из его серебряных точек некто в котелке и клетчатом костюмчике оседлал неверное сооружение из легких палок, полотна, — и стелется на нем счастливый, над сухой травой, — тоже впервые. И он, и его потомство уже близко к гибели, ибо никто не знает страшной силы нового аппарата, его удивительных для всего живого последствий. Но некто счастлив, ибо он — открыл, нашел.
И везде, где только возможна была разумная жизнь, шла вечная, большая, не знающая вех работа.
Пахарь орал твердь.
Сеятель бросал семя в землю, разомкнутое лоно планеты.
Серп касался колосьев.
Бухали тяжкие цепы.
История жила! Закончившись в одном месте, она начиналась в другом. Вот, оказывается, каков был общий закон.
Лишь только Валерий Львович Локотков понял это во сне, дыхание его стало легче, и он уснул уже спокойно, крепче прижавшись щекой к согретой сандальной подошве.
Проснулся он бодрый, на рассвете, и сразу вспомнил областной город в это время: поздняя весна, раннее лето, миг, когда вот-вот взойдет солнце. Во дворах плещутся листья под легким ветром, обнимаются ребята с девчонками возле домов и в подъездах, колотят туфлями мостовые непризнанные поэты с голодным блеском в глазах, гудочки плывут с реки… В хранилищах спрятаны книги и рукописи, которых коснутся сегодня люди. Хорошая пора для счастливых! А несчастный сейчас обретает надежду — чтобы зимой снова утратить ее.