Хорхе Семпрун - Подходящий покойник
Конечно, не труба Луи Армстронга, но это было неплохо. Совсем неплохо, честное слово.
Когда я вошел в кинозал в воскресенье, за восемь дней до того, как происходили описываемые события, студент-норвежец начал первое соло «In the Shade of the Old Apple Tree». Вокруг него царило веселье. Маркович стал наяривать на саксофоне, ударник тоже разошелся. Они вступали каждый в свою очередь, принимали ритм и ограничения темы, тут же освобождались в согласованной импровизации, безостановочно ломая заданные изначально аккорды.
Юрий Зак был на седьмом небе от счастья, глаза его блестели за стеклами очков в стальной оправе.
Я вошел в это веселье, в это чувство безудержной свободы, которую давала мне — и до сих пор дает — джазовая музыка.
Увидев меня, Зак оставил музыкантов и направился ко мне.
Когда я вспоминаю его, сквозь толщу времени пытаясь возродить его образ, его черты, вызвать в памяти его фигуру, взгляд, походку, всегда всплывает именно этот миг: огромный, пустой, наполненный звуками джаза кинозал, несколько заключенных в углу, полукругом около юного трубача-норвежца — в Бухенвальде был блок, где жили студенты, попавшиеся во время облавы в Норвегии, я уж не знаю за что, их поселили отдельно от остальных заключенных и не гоняли на работы — вместе заиграли музыкальные темы; и высоченный Юрий Зак, сутулясь, идет ко мне.
А ведь я часто видел его в Бухенвальде и после того воскресенья.
Я снова встретил его много лет спустя, весной 1969 года. Я приехал в Прагу с Коста-Гаврасом, который все еще хотел снять «Признание» в Чехословакии. Шли споры, обсуждения: вскоре стало ясно, что съемки там невозможны. Жизнь постепенно устаканивалась — восстанавливали порядок после вторжения советских войск.
Я попросил друзей-киношников — тех, что еще не уехали за границу, — разыскать Юрия Зака. Они его нашли. Однажды вернувшись в гостиницу, я обнаружил записку: Зак будет ждать меня в таком-то месте в такое-то время. Это была квартира, окнами выходившая на Вацлавскую площадь. Зак поседел, но его взгляд не изменился, да и походка тоже. Его сопровождала невысокая, пожилая женщина, с лицом, похожим на печеное яблоко, — вдова Йозефа Франка, Пепику, нашего друга по Бухенвальду. Тот по возвращении из лагеря стал заместителем генерального секретаря Коммунистической партии Чехословакии и угодил в мясорубку сталинских процессов пятидесятых годов. Его обвинили в пособничестве гестапо. Под какими пытками он «сознался»? Его повесили вместе со Сланским, Геминдером и десятком других осужденных. Их прах был развеян на пустынной, заснеженной дороге — ни следа, ни могилы, ни памятника не должно было остаться.
В тот день в Праге весной 1969 года я напомнил Заку репетицию его джазового оркестра в бухенвальдском кинозале в декабрьское воскресенье 1944 года. Он вспомнил молодого норвежского трубача, но тему Армстронга забыл. «In the Shade of the Old Apple Tree»? Нет, он не помнил. Наверное, эта музыкальная тема не стала центром его воспоминаний, сердцевиной его жизни.
В отличие от меня.
В тот день в Праге в 1969 году я мог бы рассказать Юрию Заку всю свою жизнь вокруг этого отрывка из Луи Армстронга.
Летом 1943 года, когда мне исполнилось девятнадцать лет, я начал участвовать в подпольных акциях сети Фраже — «Жан-Мари Аксьон». Тогда я еще не жил в Жуаньи, не был постоянным членом сети. По нескольку дней я проводил в Йонне или Кот-д’Ор, где устраивал встречи и раздавал оружие, которое сбрасывали на парашютах англичане, или приводил в действие планы диверсии телефонных линий, железных дорог, шлюза на Бургундском канале. Потом возвращался в Париж.
Иногда мне случалось возвращаться всего на день, на какую-нибудь дружескую вечеринку. В велосипедной сумке, в которой я возил по местным дорогам свои рабочие инструменты, я прятал фальшивые бумаги на имя Жерара Сореля, садовника, родившегося в Вильнев-сюр-Йонне, брал настоящие документы испанца, проживающего во Франции, студента Сорбонны, и появлялся на празднике. Когда я входил, мои самые близкие друзья останавливали патефон и, на удивление обнявшимся парочкам, ставили пластинку Армстронга «In the Shade of the Old Apple Tree». Это было как приветствие, дружеский жест, понятный немногим.
Позднее в Мадриде, в антифранкистском подполье этот отрывок из Луи Армстронга тоже оказался связанным с важными эпизодами.
Но тогда в Праге в 1969 году, когда в чешском обществе после вступления советских войск начиналось новое похолодание, ничего этого я не рассказал Юрию Заку. Поэтому нет никакого повода рассказывать здесь все, что зашевелилось в моей памяти, в моей душе — если это не одно и то же — при воспоминании о Луи Армстронге.
Так вот, в кинозале, едва затихли вариации, импровизации на тему «Old Apple Tree», Юрий Зак пошел мне навстречу. У него было для меня сообщение от Франка.
Тот велел мне передать, что через несколько недель эсэсовцы создадут новую команду. Отряд для ремонта железных дорог, разбомбленных союзниками, заключенных будут перевозить на поезде. Эта мобильная группа будет работать на открытом пространстве, за ней будет тяжело уследить, ее невозможно по-настоящему оградить, так что, очевидно, этот отряд лучше любого другого подходит для серьезного плана побега.
Если французская компартия согласится на это предложение, надо немедленно принять меры, чтобы Марсель Поль и товарищи из его группы были включены в списки заключенных, которых должен был отобрать Франк.
Ладно, я передам это сообщение и ответ на него.
Норвежский студент начал другое соло для трубы. У него и в самом деле был талант.
Из всех возможных образов Юрия Зака, молодого чешского коммуниста в Бухенвальде, умершего на чужбине, в Гамбурге — установление сталинского режима заставило его покинуть Прагу вскоре после нашей последней встречи, — из всех возможных образов моя память всегда выбирает образ из того декабрьского воскресенья в кинозале в лагере, в тот день, когда мы слушали молодого норвежского трубача, отважившегося сыграть соло из Армстронга.
Но не слышно было «In the Shade of the Old Apple Tree», пока я брел по коридорам Revier следом за Эрнстом Буссе. Ни даже «On the Sunny Side of the Street». Это был даже не голос Зары Леандер с «Der Wind hat mir ein Lied erzählt…». Мы слышали только глухой шум плаца, звуки лагерного оркестра, резкие команды унтеров СС.
* * *— Ты знаешь посла Франко в Париже? — сухо спросил Вальтер Бартель.
Естественно, вопрос застал меня врасплох — даже челюсть отвисла. Но одновременно в мозгу что-то щелкнуло: кажется, я догадался, к чему он клонит.
Эрнст Буссе привел меня в свой кабинет в Revier. Бартель уже был там, сидел за столом. Буссе присоединился к нему. Был и третий стул, наверное, чтобы получилась традиционная тройка, коминтерновская святая троица. Но он остался пустым.
Трибунал. Эта мысль вполне естественно пришла мне в голову, особенно когда Бартель властным жестом приказал мне сесть на табурет напротив них.
И только тогда я заметил в кабинете Каминского и Ньето.
Каминский пытался держаться непринужденно, словно случайно попал сюда. Он мог бы читать газету, если бы где-нибудь поблизости завалялся номер «Völkischer Beobachter», чтобы подчеркнуть свою незаинтересованность. Что же до Хаиме Ньето — старосты подпольной организации испанской компартии в Бухенвальде, — у него был недовольный вид. Я не мог угадать, был ли он недоволен тем, что его подчеркнуто оттеснили на второй план, усадили отдельно от Бартеля и Буссе, или просто тем, что оказался здесь.
Допрос начал Вальтер Бартель. Естественно, ведь он был главным.
О Бартеле я должен сказать пару слов.
Мне случается иногда выдумывать героев своих книг. Или — если это реальные люди — давать им в своих произведениях вымышленные имена. Причины на это разные, но они всегда оправданы литературной необходимостью, соотношением правды и правдоподобия.
Так, Каминский — имя вымышленное. Однако герой этот наполовину реален. Возможно, в главном. Немец из Силезии, со славянской фамилией (я изменил его собственную на Каминский из-за «Черной крови» Гийу[42]), бывший боец интербригад, интернированный в лагерь в Гюре в 1940 году и выданный нацистской Германии правительством Виши, — это все правда. Но к этой правде я добавил биографических и психологических элементов от других людей, других немецких заключенных, которых я знал.
Мне казалось неприличным сохранить его настоящее имя, тогда как в моем романе он говорит слова, которых никогда не произносил, по моей воле высказывает мнения, которых никогда не разделял. Я должен был, по крайней мере, сохранить его свободу, его право отмежеваться от этого персонажа, если он еще жив.
В этом случае вымышленное имя Каминский до некоторой степени защитит его, если он не узнает или не захочет узнать себя в этом портрете.