Инна Гофф - Юноша с перчаткой
— Берем? — сказал Валька.
— Берем, — сказала я. Мне даже жалко было их снимать.
Валька пошел платить, — туфли стоили тридцать семь
рублей.
— Замуж выходишь? — спросила продавщица.
Я кивнула.
— Я так и подумала, — сказала она. — Он тебя любит. Даже со стороны видно.
Подошел сияющий Валька, протянул чек.
— Красивые, правда? — спросил он, пока продавщица завязывала коробку.
— На таких ногах все будет красиво, — сказала она так же скептически. Ей было лет двадцать семь на вид, и что-то в ее жизни не ладилось.
Мы вышли на улицу. Валька шел, помахивая коробкой.
— Устала, Детка?
Теперь, когда дело было сделано, он снова вспомнил про меня. И снова я стала Деткой.
— Устала, — сказала я. И в самом деле я устала. Все мышцы гудели еще после вчерашнего.
— Взять мотор? — спросил он, и не успела я ответить, как он остановил свободное такси.
Шофер резко затормозил, и мы забрались в машину.
— Гулять так гулять, — сказал Валька. — Командуй, куда тебе…
Мы ехали по синим вечерним улицам, мигали елочные огни светофоров. Снег перестал, и все предметы обрели свою четкость. И профиль Вальки тоже четко вырисовывался на синеватом стекле.
Мы молчали, и я думала о словах продавщицы: „Он тебя любит. Даже со стороны видно“. Интересно, что бы она сказала, узнав, что эти туфли не для меня?
Такси останавливается возле моего дома. На счетчике рубль семьдесят. Валька расплачивается, и мы выходим.
— Ехал бы, — говорю я.
— Зачем? — говорит он. — Я на метро.
Он смотрит на меня и подмигивает мне едва заметно. И вдруг спрашивает:
— Они тебе действительно нравятся?
— Нравятся, — говорю я.
И у меня мелькает мысль. Сейчас он протянет их мне и скажет: „Это тебе…“ Как тогда в буфете конфету „Гуливер“
Но Валька салютует мне, подняв кулак, и уходит, помахивая коробкой.
Мама открывает дверь, едва я успеваю притронуться к звонку.
— Где ты была? Мы давно пообедали, уже беспокоимся… Ты о нас совсем не думаешь!
Как раз я всегда думаю. И предупреждаю, что задержусь. Но сейчас мама права, и мне стыдно, что я заставила их волноваться. Все из-за этих дурацких туфель! Мама наливает мне фасолевого супу и садится напротив. Она любит смотреть, как я ем. Есть какая-то старинная картина — ребенок ест, а мать смотрит на него, подпершись рукой. Название этой картины — „Материнская радость“… В эти минуты мама всегда напоминает мне эту картину.
Я рассказываю ей про свой день, про то, как мы с Валькой мотались по обувным магазинам и как наконец нашли то, что надо.
У меня от мамы нет секретов. Может быть, потому, что У меня их нет вообще. И я рассказываю ей про то, как продавщица решила, что я выхожу замуж и что Валька меня любит: „Даже видно со стороны“.
Мама смотрит на меня, подпершись рукой. Она смотрит изучающе. Она меня рассматривает..
— Мне тоже так казалось, — говорит она.
Слова продавщицы произвели на нее впечатление. И меня это смешит и злит одновременно.
— Да, всем так казалось, — говорю я. — Тебе, Юльке, продавщице! Всем, кроме нас с Валькой.
Я не люблю, когда мама меня рассматривает. Я знаю, что в это время она думает обо мне. О том, что в мои девятнадцать у нее были ее Зинаида и Лера, и ее тихая Варя, и, главное, был ее Лешка, с которым она впервые поцеловалась, когда ей было пятнадцать лет. Она думает обо мне, потому что я еще ни с кем не целовалась.
Ну и что же! Зато у меня есть Нина и Юлька! И мой Сурок со мною. В институте он не был с того дня, как мы ехали вместе в автобусе. Наверное, заболел. Я о нем совсем не вспоминала это время…
— Между прочим, тебе тут звонили, — говорит папа. — Во- первых, Нина. У нее изменился номер телефона,
— А во-вторых?
— Что-то я не вижу своей чашки, — говорит папа. Это его затея, чтобы у каждого было все свое — своя чашка, своя ложка, своя тарелка. Он любит порядок и любит воспитывать нас с мамой. Он ищет свою чашку и не торопится продолжать.
— А во-вторых? — говорю я опять.
— Вот она, — говорит папа. — Задвинули в самый угол! А во- вторых, этот… Суслик.
— Сурок, — говорю я. — Когда ты выучишь?..
— Какая разница, — говорит папа. — Суслик, Сурок… Кстати, бас у него, как у хорошего волка.
— Ну, и что он хотел? — спрашиваю я равнодушным голосом.
— Не знаю… Почему-то он счел нужным сообщить мне, что у него ангина.
— Понятно, — говорю я.
— Вот видишь, тебе все понятно, — говорит папа. Он удаляется вместе со своей чашкой к себе в комнату. Он идет „двигать“ диссертацию.
В основе папиной диссертации лежит жилой комплекс. Как-то я сострила насчет „комплекса неполноценности“, и папа обиделся. Он ценит мой юмор, но только в тех случаях, когда это не касается его самого.
Бедный Сурок! Значит, у него ангина!.. И в это воскресенье мне не придется писать его портрет. Однако, какой прогресс! Сурок звонит! Сурок предупреждает, что не сможет прийти… Видимо, он понял, что ему не отвертеться. Представляю, как он краснел и смущался, когда разговаривал с папой! Нет, я непременно его приручу.
А пока я испытываю какое-то облегчение. На душе у меня сумбур, и писать мне сейчас не хочется. Для работы нужна сосредоточенность на том, что делаешь. Только тогда может что-нибудь получиться.
Я беру „Литературные портреты“ Моруа и пытаюсь читать, но даже чтение не идет в голову. Тут много интересных мыслей о писателях и вообще об искусстве. Например, он пишет, что у Греза все женские головки были мадемуазелью Бабюти — так звали ту, в которую он был влюблен, — „под его кистью даже Бонапарт приобретал женские черты и слегка походил на Бабюти“. Это место мне так понравилось, что я его даже выписала в свою записную книжку. Я пишу в ней редко, от случая к случаю. В основном высказывания художников или стихи.
„Как уловить и как выразить, из чего создан этот прелестный рот, в котором столько бесконечного изящества? В нем всего только несколько мазков желтой краски и несколько штрихов синей“. Это Ван Гог цитирует Шардена, и лучше, по- моему, не скажешь. Я только не люблю слово „мазок“. Мне слышится в нем что-то врачебное. И хочется сказать: „Мазок не кладут, а берут! Из горла!..“
Сегодня я смотрю книгу и ничего не понимаю. Я думаю о Вальке, о нашем походе за туфлями. О том, как он спросил: „Они тебе действительно нравятся?“ И в голове у меня мелькнуло, что он купил их для меня. Как ту конфету в буфете.
Я стараюсь представить себе его невесту. Почему-то она представляется мне черненькой. Наверное, потому, что я путаю Касимов и Тананариве. Она его ждет. Потому что она любит его. И однажды подруга ей говорит: „Знаешь, сколько в Москве девушек?!“ И она решает не ждать, пока Валька кончит институт.
Интересно, какая у них будет свадьба? Неужели, такая же, как у Нины? Вряд ли у них наберется столько родственников.
Валька будет стоять рядом со своей невестой. И когда все закричат: „Горько!“ — они посмотрят друг на друга, и он подмигнет ей чуть заметно.
А потом они пойдут танцевать, и Валька увидит ее белые туфли и вспомнит тот день и меня…
Я набираю номер, который записал папа. Нина сама берет трубку. По ее оживленному и немного ненатуральному тону я догадываюсь, что Гера где-то поблизости от нее.
— Ты куда пропала? — говорит она.
— Это ты пропала, — говорю я.
— Ленка, я закрутилась. Сессию завалю, это точно! Какие- то мы с Герой неорганизованные… Сказать, чем мы сейчас занимаемся? Ты не поверишь! Разрабатываем план летней поездки! Карта на полу разостлана, а мы на четвереньках ползаем и карандашом отмечаем… Ну как?
— Экстазно, — говорю я. — На мотоцикле поедете?
— На мотоцикле… Как дьяволы в печных горшках.
— В ночных, — поправляю я.
— Я нарочно переделала. Чтобы Геру не травмировать! Он у меня такой стеснительный. Да, Герочка? — Она смеется ненатурально и добавляет: — Шютка!..
Присутствие Геры мешает нам говорить откровенно. И становится скучно. Я не знаю, о чем можно спросить, о чем нельзя. Мне хочется знать: выдержала ли Нина характер? Ведь она сказала, что ни за что не станет мириться первой.
— Как Прошка? — говорю я.
— А его не будет.
Она произносит это так просто и буднично. Как будто речь идет не о человеческой жизни, а о какой-то ерунде. Возможно, она не хочет, чтобы Гера догадался, о чем я спросила. А может быть, она уже привыкла к этой мысли.
Мне очень жаль Прошку. Я его так и видела на руках у Нины. Кудрявого и толстощекого, как те младенцы на руках у мадонн.
И опять они проходят перед моими глазами — „Мадонна Литта“, и „Мадонна Грандука“, и „Мадонна Конестабиле“, и „Мадонна с длинной шеей“, и моя любимая „Мадонна с цветком“…
Мне очень жаль Прошку! Ведь у него было имя! Поэтому, еще не родившись, он как будто уже существовал.