Макар Троичанин - Корни и побеги (Изгой). Роман. Книга 1
Вспомнил:
- Правда, был один исключительный случай. Однажды под утро удрали трое. И куда же, ты думаешь, они подались?
- В лес, - предположил Вилли.
- Бесполезно, не угадаешь. Это же русские! Они пробрались на аэродром, пристукнули чем-то спящего часового, двое забрались в истребитель, а третий остался с автоматом на земле. Ясно, что один из них был лётчиком, но всё равно это была бессмысленная затея. Может быть, давно готовились к такому побегу, заранее распределив роли, чтобы с риском, но сразу оказаться у своих.
Герман привычно пригладил волосы, как всегда, когда его что-то волновало.
- Кончилось всё так, как и должно было кончиться: мотор они завели, как сумели разместиться вдвоём – не представляю, вырулили на взлётную полосу, разогнались, чуть взлетели и почти тут же рухнули, погибнув под обломками сгоревшего самолёта. Может быть, один лётчик и улетел бы, но его всё равно бы догнали. А третий, что остался на земле с автоматом, отстреливался до конца, никуда не ушёл. Видно, на него выпал жребий прикрытия отлёта.
Вилли после некоторого молчания слегка подтрунил:
- А ты говоришь: ждали и терпели.
Оправдываясь, Герман ответил:
- Так ведь это только один случай. Он не характеризует нацию, как ты изволил выразиться раньше.
Вилли согласился и с ним, и с собой:
- Наверное, так, - и тут же поправился: - Хотя, может быть, в чём-то и характеризует. Погибшие ведь тоже русские?
Герман приподнялся, взмолился:
- Слушай, у меня глотка пересохла от болтовни, я же не Геббельс, хватит! И вообще, я уже созрел: пора в сортир. Пойдём?
- Пойдём, - охотно поддержал его Вилли. – Мне тоже уже невтерпёж.
Оба разом гибко соскочили на пол, мягко самортизировав, и пошли к выходу, впереди – нетерпеливый Герман. Встречавшиеся в проходе и на выходе из барака немцы уступали им дорогу, слегка отворачивались, исподтишка с любопытством рассматривая уже, наверное, всем известного лагерника в штатском. Было неприятно под этими взглядами. Вилли по-прежнему не чувствовал в них симпатии, а только холодную оценку и убегающий от встречи взгляд. «Чёрт с ними!» - решил он.
К вечеру капель поутихла, но воробьи не угомонились и всё так же с пронзительным чириканьем сражались за места под крышами, переругиваясь и на скатах крыш, и на земле, и на провисших проводах недействующей электропроводки. Лужи почернели от холода, пожухлая жёлто-коричневая прошлогодняя трава, продираемая новой ярко-зелёной, ещё короткой, застыла, закостенела. Заметно похолодало, туман так и не сел, но дождя не было. «Мерзкая погода, мерзкий лагерь, мерзкое состояние, что ещё мерзкое? Всё!» - охарактеризовал Вилли окружающий мир.
Пошли к сортиру на краю лагеря.
- Далековато, - определил Вилли.
Герман согласился:
- Да. Большинство не ходит. Особенно ночью, предпочитая гадить под дверью барака или у стен: переняли русские привычки.
Сортиром оказалось капитальное кирпичное сооружение, побелённое изнутри, с маленькими оконцами и длинным рядом отхожих дыр с подставками для ног, разделённых барьерами до головы. Шаги гулко отдавались под крышей, как и все остальные звуки, сопровождавшие человеческие испражнения. Но было чисто.
Вилли даже приглушил голос.
- Здесь, наверное, страшновато ночью как в склепе. Поневоле не уйдёшь дальше барака. Хорошее место, чтобы без лишнего шума пристукнуть кого надо.
Герман согласился:
- Хорошее. Но я всё равно хожу сюда, не могу под дверь, хоть убей.
Кончив, пошли назад.
Глава 3
- 1 –
Штурмбанфюрер Шварценберг не обманул: уже на следующий день к вечеру Визерман принёс Вальтеру хорошо уложенный, видно, только что со склада, чёрный мундир и даже поношенные, но ещё целые, сапоги. Взамен забрал штатскую одежду Вилли, включая и ботинки, и, не вступая в объяснения, удалился, явно недовольный, что, впрочем, нисколько не взволновало друзей. Вилли был рад привычной для него одежде. Мундир оказался абсолютно новеньким, и, разворачивая его, Вилли не удивился бы, если бы увидел на нём свой Железный Крест – до того уверовал в неограниченные возможности Шварценберга в этом лагере. Однако Креста не было, а вот знаки различия гауптштурмфюрера лежали внутри, и Вилли сразу же решил, что обязательно их пришьёт. Хотя теперь они и ни к чему, но пришитые знаки и мундир в целом давали возможность не выделяться. Этого он больше всего и хотел, всю свою жизнь бывший тенью других, запрятанный в своём шифровальном отделе, и вдруг здесь оказавшийся на виду, резко высветившийся и своей одеждой, и своим поведением, и сразу же влипший в историю, которая, вероятно, ещё отразится на его пребывании здесь. Порадовало и то, что всё пришлось впору. «Ай, да Шварценберг! Вот это сервис!» Немножко даже стало неудобно за такую незаслуженную заботу.
Глядя, как Вилли переодевается, удовлетворённо осматривая и приглаживая себя, Герман недовольно хмыкал, вертелся на своей койке в своём уже изрядно измятом и замызганном мундире и ворчал, брюзгливо скрывая свою зависть к новой одежде соседа.
- Теперь ты ничем не отличаешься от своих чёрных фольксгеноссе. Как это я с тобой разоткровенничался, даже душу выворачивал? Был бы ты в этой шкуре, ни слова не вытянул бы из меня! Не верю я вам, господа эсэсовцы-нацисты, сволочи и предатели! Скоты!
Вилли добродушно отругивался, чувствуя неискренность в словах Германа по отношению к себе: всё-таки ниточка между ними, и толстая, протянулась, и узелок завязался.
- Да ладно тебе! – успокаивал он друга. – Не форма определяет содержание, знаешь ведь?
- И содержание в тебе дерьмовое, - продолжал брюзжать тот. – Я бы тебя уложил тогда, если бы принял всерьёз. Радуйся!
- Радуюсь, что перестал быть заметным в этом мундире и что у меня сосед – отличный парень, - от удовольствия подольстил он другу.
- Подлиза! Не обманешь! – не сдавался Герман.
Так и переругивались, пока Вилли не переоделся и не забрался на свою кровать к отвернувшемуся тотчас же Герману. Теперь можно было спокойно и более основательно вспомнить всё, что случилось за эти дни, и подумать о будущем. Хотя думать вперёд, по всей видимости, не имело никакого смысла. За несколько дней он пережил столько, сколько не довелось за всю свою прежнюю тихую жизнь. Эти последние дни были отданы настоящей войне, и он стал понимать её жестокую сущность, когда всем, и жизнью тоже, управляет случай. Не смог только понять, зачем жизнь ему оставлена. Зачем убиты пехотинец на лестнице, Виктор, Эльза, зачем душевно искалечен и отлучён от неба Герман? Чего искали немцы в России, и почему теперь он и другие должны из-за этого торчать в этом лагере? Раньше он никогда не задумывался, как живёт, принимая всё как должное, и был доволен тем немногим радостям, которые выпали на его долю: хорошей едой по праздникам и справедливыми воспитателями в интернате и училище, своими успехами в спорте, потом – приютом у Эммы, спокойной и занимательной работой в отделе у Гевисмана, визитами к шефу, дававшими возможность вкусить и другой, более насыщенной и богатой жизни, которой он, однако, не завидовал, поскольку не мыслил такой для себя. Вся жизнь его, по сути дела, была определена правилами, которые не тяготили. Приученный к ограничениям с раннего детства, он никогда не хотел и не стремился их нарушить, принимая их как неизбежность для себя, такого как есть: безродного, выращенного заботами государства, той системы, которой управлял фюрер со сподвижниками. Они Вальтера сделали человеком и потому имели право требовать не только выполнения правил, но и саму жизнь. Близко общаясь с Гевисманом в последние годы, наблюдая его жизнь, Вилли не думал, что это несправедливо, что он тоже должен и имеет право так жить. Нет, он воспринимал различия как закономерное отражение их положения в обществе, их ответственности перед обществом, никогда не завидовал Гевисману и ему подобным и не осуждал их, тех самых нацистов и партвоенных бонз, о которых с таким презрением говорили и Виктор, и Герман. Но теперь и он стал смотреть на них другими глазами. Всего несколько дней войны встряхнули его дремавшую психику, усыплённую наркотическими проповедями и внушениями, допусками и поощрениями нацистского аппарата подавления и оболванивания. Всего за несколько дней ему довелось пережить и предательство, и незаслуженную награду, и разочарование кумиром, и бескорыстную дружбу, и опьянение ни к чему не обязывающей любовью, и женское отчаяние, и мужскую наглость силы, и ненависть, и отупляющее бессилие, не раз смотреть в глаза смерти, не хотеть её и не знать, как избежать. Он стал лучше понимать состояние душ и Виктора, и Германа, их озлобленность против тех, кто втянул их в войну, а потом предал и бросил на произвол судьбы и победителей, спасая свои шкуры и награбленные запасы. И всё же, окидывая теперь мысленно ретроспективным взглядом прошлую свою жизнь, он в ней ничего не жалел, но и не мог с уверенностью сказать, хотел ли бы теперь вернуться снова к такой, регламентированной во всём, спокойной и уравновешенной. За уверенность в сегодняшнем и завтрашнем дне приходилось платить всего лишь лояльностью и послушанием. Не делай рывков из общего строя, и ты будешь надёжно защищён властью хотя бы минимально, то есть, от материальной неустроенности, а проще говоря, - от голода и безработицы. Ему не тягостно было это подчинение, потому что долгое казарменное существование приучило к этому. Всегда находился кто-то, кто не только думал, как ему надо жить, но и заставлял так жить, и только такая жизнь давала право на спокойствие и уравновешенность во всём. В принципе, власть требовала совсем малого в тех измерениях, в которых он жил, и даже, более того, она облегчала жизнь, взваливая на себя обязанность - думать за него вперёд, а ему оставалось только что-то делать. И чем больше кто-то уклонялся от разработанных, нет, скорее, установившихся правил, тем хуже делал себе, да и соседу тоже. Против отщепенца восстаёт не только власть, но и этот задетый сосед, что чувствительнее. Лезь опять в проложенную колею, вот оно – твоё будущее. А рядом идёт другой, пути ваши параллельны и никогда не пересекаются, не обгоняй и не отставай, не лезь в соседнюю колею, что делать – тебе скажут, а ты живи дальше тихо и послушно, но с уверенностью в наступающем дне.