Норберт Гштрайн - Британец
Майор тоже взял сигарету, закурил, откинул голову, сощурился, рассеянно посмотрел на догорающую спичку, задул ее, смешно — неожиданно нежно — вытянув губы трубочкой, в этот момент с улицы послышался чей-то голос, майор некоторое время молчал, как бы в раздумье, потом опять завел свое:
— Извините за настойчивость, но меня интересует, какие отношения у вас сложились с соседями по комнате?
И ты ответил:
— Это мои друзья.
Он насмешливо переспросил:
— Ваши друзья?
И ты сказал:
— Да.
И он встал, прошел к раковине в углу, не спеша вымыл руки, отошел к окну, выглянул на улицу, будто забыв о тебе, и ты все еще не вспомнил о Новеньком, ты тупо уставился в спину майора и гадал: а не сообщил ли кто о картинках, которые Меченый рисовал, чтобы обменивать на всякую мелочевку из столовой? — и еще: не донес ли кто майору о диковинном календаре, которым усердно занимался Бледный? — может, поэтому майор не доволен твоим ответом?
А ведь умолчание было таким явным, он же ни словом не упомянул о Новеньком, однако ты не обратил на это внимания, когда майор снова заговорил все о том же:
— Те двое, которые сейчас в коридоре, — ваши друзья?
И ты вспомнил, как они упрашивали тебя держаться вместе, еще в перевалочном лагере донимали тебя этими просьбами, и ответил уклончиво:
— Мы все — из Вены.
Но хватка не ослабла:
— Эти двое — ваши друзья?
Ты притворился, будто не понял, и закивал головой, кивки перешли в отрицательное движение, и ты повторил:
— Мы все — из Вены.
И он мигом все расставил по местам:
— Те двое — тоже евреи.
И хотя он, казалось, сосредоточенно наблюдал за происходившим на улице, ты испугался, а вдруг он сейчас обернется, спросит, и надо будет ответить: не имел ли Бледный определенной цели, занимаясь календарем, составляя таблицу, которую он вывесил на стенке, с точными данными о фазах луны, времени приливов и отливов, расписанием смены караульных; майор мог обернуться, и тогда придется сказать, что Меченый целыми днями просиживает на улице за самодельным мольбертиком, который он смастерил из каких-то деревяшек, майор мог потребовать точных сведений, и никуда не денешься — выложишь как миленький, что в первое же утро на острове Меченый начал рисовать, сначала ограничивался несколькими штрихами на краске, которой для затемнения были замазаны окна, царапал щепкой на стекле вашей комнаты; кто знает, как это поймет майор, придется объяснять, что Меченый придумал краску из карандашных грифелей, маргарина и печной сажи и по чьей-нибудь просьбе малевал на кусочке линолеума или обрывке бумаги картинки, малевал, шутя и играя, рисунки шли нарасхват, и придется сказать, что он уже обслужил таким вот образом чуть не половину лагеря, да и караульные понемногу начали втягиваться, — значит, придется сказать и о бутылке картофельной самогонки, которую один сержант отдал за превосходный рисунок, изображение негритянки с грудями, точно коровье вымя, свисающими до пупка, и черной кляксой внизу живота, которая еще долго влажно блестела непросохшей краской.
Майор опять сел за стол, молча, но от тебя не ускользнуло, каким тоном он произнес последние слова, со скрытым упреком. Наверное, из-за того, что он с презрением относится к мужчинам, которые не сражаются ни на той, ни на другой стороне, подумал ты, наверное, в его глазах они — жалкие трусы, таковы его закостенелые представления о солдатской жизни — о них неодобрительно отозвался капрал; ты постарался выдержать взгляд майора. Ты смотрел, как он погасил окурок, потом стащил сапоги, и вдруг вспомнились разные толки и пересуды об охране, некоторые заключенные могли без конца рассуждать о том, есть у охранников боевой опыт или нет, по каким признакам они это установили, и еще говорили, что те, кто конвоировал вас сюда, в лагерь, солдаты, конечно, никудышные, и в душе ты злорадно усмехнулся, представив себе, как бы они аттестовали майора, ведь было известно, что в тылу он сидит, так как непригоден к строевой по ранению.
В тишину врезалось тарахтение лодочного мотора, майор обождал, пока оно стихло, и вдруг заговорил о Новеньком, и ты, наконец-то поняв, что до сих пор все было лишь пристрелкой, перебил с сарказмом:
— Он — не еврей!
И в его голосе послышалось раздражение:
— Знаю! Но он — ваш друг.
И ты:
— Это ваше утверждение.
И он:
— Он не друг вам?
И ты, опять:
— Ваше утверждение!
И он:
— Друг или нет? Отвечайте!
И ты увидел, что он медленно придвинул машинку к краю стола и, прежде чем ты успел подумать: «для чего?», «что он собирается делать?» — положил руки на клавиатуру и наклонился вперед, отставив локти, машинка заклацала, он поднял голову и посмотрел на тебя, будто дожидаясь, что ты начнешь диктовать.
Новенький встал и отошел на пару шагов покурить; воспользовавшись этим, Бледный сказал:
— Воображает, будто он особенный!
И Меченый подхватил:
— Сперва шпыняет как последнюю дрянь, а потом думает, можно вести себя как ни в чем ни бывало! С самого начала не надо было пускать его в нашу комнату. Просто зло берет от его болтовни насчет вторжения.
И Бледный:
— Ему-то чего бояться? Не понимаю, почему он беспокоится. Уж с таким, как он, при самом паршивом раскладе ничего не случится.
И ты почувствовал, что люди, стоявшие кто перед вами, кто — позади, подошли ближе и стали жадно прислушиваться, ловить слова, с надеждой ухватить что-нибудь, что можно будет обдумывать, пережевывать, — слово, которое даст надежду или, наоборот, укрепит опасения, что вас тут продержат, пока война не кончится; со многими из этих людей ты ни разу не говорил, но все равно они уже казались тебе старыми знакомыми, будто вы уже половину жизни просидели тут за колючей проволокой.
Майор нервно зашаркал ногами, выждал несколько минут, потом как бы нехотя бросил:
— В лагере ходят о нем слухи.
А ты смотрел на три автобуса, которые, словно навеки позабытые, с темными окнами, дремали на автостоянке в гавани у кромки воды, смотрел на маяк и круглую цистерну на берегу, твой взгляд скользнул по разводному мосту, на котором стоял какой-то человек в дождевике, по газгольдерам на другом конце гавани, над которыми поднимался желтоватый дымок, задержался на каменоломне вдалеке, на белых чайках, сидевших на обрывистом склоне, и ты опять сделал попытку уйти от ответа:
— Вам известно больше, чем мне.
И он, сразу, резко:
— Мне ясно хотя бы, на чьей он стороне!
— Трибуналы записали его в первую категорию, — сказал Бледный, не сразу сказал, после долгого молчания. — Но это, конечно, ничего не значит.
И Меченый:
— Брось-ка, нашел кого защищать!
И Бледный, покачав головой:
— Просто житья нет от болванов, которые вбили себе в голову, что все время должны в чем-то оправдываться. Их, понимаете ли, не в ту категорию записали! Не ту, куда им хотелось!
И Меченый:
— А ноют-то всегда одни и те же! Даже охране все уши прожужжали, что они евреи или испанские бойцы и беженцы, покинувшие родину, когда к власти пришла коричневая банда.
И Бледный:
— Испанские бойцы?
И Меченый:
— Ну да, испанские бойцы!
И смех:
— Если так, то я — император китайский!
И тебе вспомнились байки о каких-то незабываемых событиях из жизни испанских бригад, байки, которые, и правда, ходили по лагерю; между тем почти все сидевшие вокруг и внимательно слушавшие разговор этих двоих притихли и отвели глаза, как будто от болтовни им сделалось не по себе.
— Нас интересуют люди, с которыми он в контакте, — снова заговорил майор. — Насколько я могу судить, среди них есть подозрительные субъекты.
Не глядя в твою сторону, он прочитал список из нескольких фамилий, там были лондонский представитель баварского пивоваренного завода, врач германского госпиталя в Хэкни, хозяин ресторана, который последние пятнадцать лет жил в Манчестере, но родом был из Эльзаса, а также команда германского торгового судна, которое война застала на Темзе; майор спросил, знаешь ли ты этих людей, и добавил:
— Что такое Коричневый дом, вам, думаю, известно.
И прежде чем ты сообразил, что ответить, он уже опять заговорил, понизив голос:
— Для вас, конечно, не секрет, что все эти люди поселены там. Думаю, не нужно объяснять, почему дом носит такое название?