Норберт Гштрайн - Британец
Обзор книги Норберт Гштрайн - Британец
Норберт Гштрайн
БРИТАНЕЦ
Глава первая
Маргарет
Вначале был миф: Хиршфельдер, писатель-легенда, великий нелюдим, кремень, так о нем говорили, с самой войны застрявший в Англии, прозаик, трудившийся над своим шедевром. По крайней мере, еще несколько месяцев назад ничего другого это имя для меня не значило, и сегодня, вспоминая все, что я с тех пор узнала об этом человеке, с удивлением замечаю, что первоначальный его образ все-таки иногда проступает сквозь позднейшие наслоения. Раньше я ничего о нем не слышала, кроме всем известного, и когда мысленно перебираю все эти истории, — рассказывали, например, что писал он, стоя на коленях перед каким-то особенным столиком для машинки, похожим на скамеечку для коленопреклонений в католических соборах; или что, подойдя к телефону, он притворялся домработницей, говорил не обычным своим басом, а тоненьким дискантом, лишь бы оградить себя от докучливого любопытства, а то еще ходил слух, будто бы он мог преспокойно задремать, невзирая на присутствие в доме посторонних людей, всевозможных посетителей, — припомнив все эти россказни, я прихожу к выводу: ничего интересного, просто расхожие штампы.
Я предпочла бы вовсе не упоминать о Максе — спустя столько лет с тех пор, как мы расстались, не хотелось бы говорить о нем, но именно Макс первым привлек мое внимание к Хиршфельдеру. Да, конечно, Макс попался на удочку, потому что он и сам пишет, но все-таки это еще ничего не объясняет, кстати, поводов для восхищения было не слишком много, Хиршфельдер издал всего одну книгу, да и написал ее давно, в пятидесятых, и когда я раздумываю — чем же этот человек так околдовал Макса? — любой ответ кажется мне слабоватым, вроде отговорки. И еще, отлично помню нашу последнюю неделю с Максом — мы только о Хиршфельдере говорили и, как ни абсурдно — иногда я думаю, не он ли нас разлучил, не по его ли милости мы разошлись, пусть даже ни Макс, ни я лично с Хиршфельдером не встречались? Ну да не хочу об этом распространяться, хотя, может, и неплохо было бы однажды рассказать, какие коллизии случаются в жизни жены писателя.
Если не ошибаюсь, Макс тогда вернулся из Вены, после той злосчастной презентации своего «Похвального слова Хиршфельдеру», да, вот так он озаглавил статью, «Hommage a Hirschfelder», а получил от критиков лишь синяки да шишки. Сейчас это уже не имеет значения, но, возможно, дело было как раз в названии, я еще уговаривала Макса придумать другое, мне оно с самого начала показалось слащавым, и, отлично помню, его сильно задели мои замечания — а я сказала, что он просто пошел на поводу у моды, иначе с какой бы стати решил заниматься судьбой изгнанника, тем более еврея, он же, Макс то есть, понятия не имеет о жизни тогдашней эмиграции, ну так и писал бы свою «деревенскую» прозу о нашей провинции, все лучше, чем пускаться в авантюру, которая заведомо была обречена на неудачу. Помню, дня не проходило, чтобы он не затевал ссоры, доказывая свою правоту, приводил все новые доводы в свое оправдание, произносил нескончаемые монологи, без конца анализировал причины своего провала, снова и снова возвращаясь к тому, какое восхищение вызывает у него этот выдающийся человек, показывал фотографии, на которых были жуткие динозавры — пишущие машинки Хиршфельдера — или стоптанные чёботы — разумеется, не просто башмаки, а обувь великого человека, или и того лучше — вставная челюсть в стаканчике с водой, — конечно, тут не обошлось без мошенничества; однако мне и сегодня кажется странным, что о себе Макс при этом говорил с едким сарказмом: «Я — деревенщина», похоже, его грызли сомнения: а вдруг все-таки правы критики, заявлявшие, что он взялся не за свое дело.
После истории с презентацией «Похвального слова» я несколько лет не слышала о Хиршфельдере; совершенно не понимаю, почему, как только подвернулся случай побольше узнать о нем, мгновенно схватила наживку. Я же не питала надежд сделать какое-то великое открытие, тем более странно, что, забыв обо всем на свете, я набрасывалась на всякий, даже крохотный фактик и в один прекрасный день самым серьезным образом занялась изучением жизни Хиршфельдера. Не скажу, что у меня было ощущение, будто я нечаянно встретилась со старым знакомым, с которым и не надеялась увидеться, — это, пожалуй, было бы преувеличением, но все же я почувствовала нечто подобное, и если сегодня я в подробностях знаю историю Хиршфельдера, то именно ее и надо было написать Максу — не лакированную биографию ходульного героя, а повесть о живом человеке.
На след Хиршфельдера спустя столько лет меня вывела встреча прошлым летом в Лондоне — случайное знакомство с его вдовой, последней из трех жен, она и по сей день живет в городке Саутенд-он-Си. Познакомились мы на открытии выставки в Австрийском Институте на Рэтленд-гейт, куда меня привела задумка написать очерк: был такой план, один из многих, возникших тогда в Англии, но он так и не осуществился, — одна из многих моих, увы, слишком робких попыток изменить свою жизнь — хотелось что-нибудь предпринять, пока не кончились большие каникулы, которые я сама себе устроила, а осенью меня ждала работа на новом месте, в клинике на Баумгартенхеэ, в должности младшего врача.
На выставке, посвященной истории эмиграции, были представлены портреты тех, кто уцелел в изгнании, об этом оповещал рекламный плакат у входа, фотографии людей, которые в годы фашизма эмигрировали из земель бывшей Австрийской империи, а после войны на родину не вернулись. Вдова Хиршфельдера оказалась в числе приглашенных на вернисаж, так как предложила для выставки портрет покойного мужа; он сфотографирован в день отъезда: восемнадцатилетний паренек, рядом чемодан, на плече — сумка, кажется, с какой-то надписью; эту фотографию она подарила мне, и теперь она висит над моим письменным столом.
Посол Австрии на открытие выставки не пожаловал по причине занятости, и посему приветственное слово произнес молодой человек, вероятно, атташе по вопросам культуры; на лбу у него блестели мелкие капли пота, речь он, запинаясь на каждом слове, прочитал по бумажке, которую нервно теребил в руках, а когда аплодисментов не последовало, от смущения растерялся и не знал, куда глаза девать. Думаю, просто не сообразил, что надо было кое-где выдержать паузу, устремив в публику выразительный взгляд, но может, слушателям не понравился сам оратор — довольно тщедушное создание — или то, что, читая, он переминался с ноги на ногу и все ниже опускал голову, уставясь в свою шпаргалку, да еще и глаз не было видно из-за очков, короче говоря, он смахивал на школьника, которого перед всем классом отчитывает учитель, — бедняга ждет не дождется, когда ему разрешат сесть на место, вот только атташе зачем-то принял виноватый вид, ну в точности оболтус, припертый к стенке и готовый признать за собой любую вину, лишь бы скорей отпустили, но уж тогда, отбежав на безопасное расстояние, он разорется и всех обложит. Он очень волновался, а когда его речь встретили молчанием, почувствовал себя ужасно неловко, ослабил галстук и все стоял, покрасневший, с опущенной головой, видимо, с трудом сохраняя самообладание, и тут посетители толпой окружили его, словно он только сейчас должен был начать выступление, а две секретарши, с которыми он раньше о чем-то весело болтал, перестали шептаться в неожиданно наставшей тишине и тоже воззрились на горемыку.
Дело было летом, в жаркий день, и в зале, несмотря на задернутые оконные шторы, стояла страшная духота, казалось, под яркими осветительными лампами можно зажариться живьем, застряв в толпе, когда все двинулись вдоль стен, где на длинных шелковых шнурах висели фотографии; та женщина — вдова Хиршфельдера, как я потом узнала — уже раз-другой попалась мне на глаза, но вдруг я увидела ее прямо перед собой: она стояла рядом с незадачливым атташе в потоке яркого света. До того она держалась поодаль от всех, с улыбкой поглядывая на сборище, — именно ее улыбка, вспышка, которую она сразу же старалась погасить, и характерный прищур глаз с самого начала привлекли мое внимание, а теперь она, с той же улыбкой, взяла атташе за руку, и он, не поднимая головы, послушно пошел за ней. Очевидно, она не была сотрудницей Института, ее слов я не расслышала, но обступившая атташе толпа рассеялась, дамы в летних довольно старомодных платьях, мужчины в темных костюмах, все, кого ни возьми, пожилые, старше, чем эта женщина, а ей, пожалуй, было за пятьдесят; снова зажурчали разговоры, все разбрелись по залу, который по случаю выставки был устлан толстыми ковровыми дорожками, но никто даже не подумал взять бокал вина — они стояли на огромном перламутрово-белом рояле в центре помещения. В зале не ослабевало торжественное, благоговейное настроение, лица у всех были серьезными, однако тут и там я слышала немецкую речь, кое-кто здесь говорил на литературном немецком языке, мертвом, ходульном, как мне показалось, похожем на пародию, — безжизненные фразы, словно письменный текст, вроде диалогов из разговорников для туристов, с редкими блестками слов, мерцающих как старое серебро; тем временем я рассматривала женщину, а она проворно сновала от одной группы посетителей к другой, точно ей тут была отведена роль хозяйки светского салона.