Томмазо Ландольфи - Жена Гоголя и другие истории
Мария Джузеппа не выносила безделья, у нее вечно было много дел по дому, отсюда и ее пререкания со мной, что, как я уже говорил, крайне меня раздражало. И впрямь она никогда не сидела сложа руки: только и носится с грохотом туда-сюда, — однако к вечеру оказывается, что почти ничего она не сделала. Я ей постоянно на это указывал, но она меня не понимала. Для нее главное было, что она работает, а приносило ли это какие-либо плоды, ее, казалось, ничуть не заботило. В нашем городке, как вам уже известно, все ее считали полоумной. Причем не думайте, что здесь живут одни обыватели или мелкие сплетники. Нет, это люди весьма широких взглядов: общий прогресс затронул их, как говорится, в полной мере. Мария Джузеппа была дурой не потому, что таковой ее считали окружающие: глупость она впитала с молоком матери, может, потому-то и жила у меня. Как хотите, господа, а я не могу понять, почему женщина, над которой я изо дня в день издеваюсь, продолжает жить в моем доме. Добро бы Мария Джузеппа была слабовольной — так нет, наоборот, она была страшно упряма, я, по-моему, об этом уже упоминал. Если б вы знали, сколько раз я орал на нее и даже бил, требуя, чтоб она не солила пищу, но так и не смог ее переупрямить. Кто знает, зачем я этого добивался, должно быть просто так, из любопытства, ради эксперимента... Но все мои попытки провалились, Мария Джузеппа всегда все делала наперекор: если она сама не была в чем-то убеждена, никому убедить ее было не дано.
Итак, господа, если вы до сих пор не поняли, кто такая Мария Джузеппа, тем хуже для вас. Я же только хотел вам поведать о том, как из-за меня она умерла, и вот по своему обыкновению потерял нить. Однажды в городке у нас был праздник: Мария Джузеппа пошла к ранней мессе и, вернувшись, даже не переоделась. Одета она была, как всегда, по-крестьянски, только в тот день на ней было праздничное платье в горошек, все блестящее, как видно, шелковое, а сверху желтая жакетка, тоже с блеском. Голову она повязала небесно-голубым платком с золотой нитью — он был ей очень к лицу. Во дворе по случаю праздника толпились крестьяне, пришедшие меня поздравить. Я стоял с серьезным видом и расспрашивал их о деревенских новостях, на самом же деле во все глаза смотрел на Марию Джузеппу, принимавшую подношения: две головки сыра, десяток яиц, винные ягоды (они как раз поспели). Вы не поверите, у меня было такое ощущение, будто я вижу ее впервые: оживленная, свежая и даже — вот поди ж ты! — да-да, мне она показалась красивой, словно праздник сделал ее другим человеком. Наконец все разошлись; за воротами послышалась музыка — это по нашему переулку двигалась процессия. Какое-то время я слонялся по дому с твердым намерением не смотреть в окно, но все-таки не утерпел и выглянул. Святая, маленькая святая в монашеской одежде, с восковым личиком и малюсеньким восковым младенцем у ног проплывала почти под самым окном. Я при желании мог дотянуться до нее. Помнится, мне объясняли, что это за святая, но теперь вылетело из головы. Вроде бы святая Марина, принявшая на себя вину за беременность одной послушницы... впрочем, неважно. Глядя на монахов, несших во главе процессии крест под белым покрывалом, я краем глаза увидел Марию Джузеппу. Она стояла у другого окна, почти в самой глубине дома, и как будто опиралась на что-то розовое. Процессия двигалась дальше, но мне было уже не до нее. Я слышал голоса поющих, и они отдавались теплом где-то у меня внутри, но видел уже только Марию Джузеппу. Какое это было странное чувство! Женщин я всегда презирал: те немногие, с которыми довелось мне снестись (как вам нравится такая двусмысленность, господа?), получали от меня по заслугам. Ну скажите, видел кто хоть раз, чтоб я млел перед женской юбкой? Но здесь-то совсем другое дело. И, вообще, с какой стати я должен вам объяснять, что, да как, да почему?.. Мария Джузеппа стала бросать на голову святой листья олеандра и лепестки роз — должно быть, нарвала их у меня в саду. В другой раз я бы рассердился, увидев такое: сперва бы спросила разрешения, а потом рвала! Но тогда я и не подумал сердиться. Лишь на миг мелькнула в голове мысль о том, что бы я сделал в другой раз: я бы подкрался к ней сзади, схватил бы за ноги и потянул на себя так, чтобы она шмякнулась на пол. Или придумал бы еще что повеселее! Но тогда ничего подобного я не сделал. Я все смотрел на нее, а когда она отошла от окна и сбежала вниз по деревянной лестнице (наверное, у нее было мясо на плите), тоже спустился. Но не за тем, чтобы подразнить ее, теперь мне хотелось слушать, как она говорит, смотреть на нее. Я велел ей рассказывать историю той самой святой и, пока она говорила, пристально глядел ей в лицо. Честное слово, господа, мне плевать, поймете вы или нет, что же на самом деле произошло. Да и все равно я бы не смог этого объяснить, даже если бы хотел; короче, я вдруг схватил Марию Джузеппу за голову и яростно, неистово впился губами в ее рот. Кричала она или нет — не знаю. Вырывалась — это да, но я крепко держал ее одной рукой, а другой срывал с нее жакетку, поднимал тяжелый подол платья. Чем все это кончилось — не могу сказать. Больше я ничего не помню, господа, и плевать мне на ваши презрительные взгляды. Смутно припоминаю, уже потом (то есть после того мгновения): Мария Джузеппа на полу. Мне было противно, до смешного противно видеть эту дряблую черную грудь между обрывком рубашки и железной цепочкой ладанки. Я сразу же ушел оттуда и абсолютно не помню, чем стал заниматься.
Ну вот, господа, кажется, и все. Думайте обо мне что угодно — мне дела нет. Мария Джузеппа, как я уже говорил, заболела и умерла. По-вашему, из-за меня она умерла? А даже если из-за меня, разве я обязан испытывать угрызения совести? Ну, понравилась тебе на минутку женщина, и ты ее... скажем, поцеловал — подумаешь, преступление! В конце концов, я ей ничего плохого не сделал.
Дайте мне, господа, маленький стакан воды, совсем-совсем маленький. Ну чего вы на меня смотрите, а? Я ведь могу вам и в лицо брызнуть водой. Ха-ха, шутка. Или хотите, чтоб я и вправду брызнул?
Итак — надо уж закончить, — я живу в доме один, теперь действительно один. Правда, приходит тут женщина, быстренько, за полчаса, приберется — и спешит улизнуть, гадина, непонятно почему. Да мне и насрать. Я каждый вечер отправляюсь на прогулку и, бывает, дохожу до кладбища, как уже говорил. Мне тридцать четыре года. Я закончил. Приятных сновидений вам, господа.
Перевод Е. Архиповой
ДИАЛОГ О ГЛАВНЕЙШИХ СИСТЕМАХ[2]
Когда поутру встаешь с постели, кроме чувства изумления, что ты по-прежнему жив, не меньшее удивление испытываешь и оттого, что все осталось в точности так, как было накануне. В каком-то нелепом забытьи смотрел я в просвет меж оконных занавесок, как вдруг послышался нетерпеливый стук в дверь. То был мой приятель Y.
Я знал его как человека стеснительного и неуступчивого. Он самозабвенно предавался каким-то загадочным исследованиям, проводимым, словно обряд, в уединении и тайне. Поэтому я был немало удивлен, увидев его в то утро таким возбужденным. Пока я одевался, разговор шел о всяких пустяках. Я сразу отметил про себя, что из состояния глубокой подавленности Y с необычайной быстротой переходил к восторженности, казавшейся мне наигранной; ясно было, что с ним произошло что-то необыкновенное или ужасное. Наконец я с готовностью уселся напротив и услышал странный рассказ, который для простоты изложения передаю от первого лица. Y заранее попросил меня не перебивать его, сколь бы необычной и бессмысленной ни казалась его история. Впрочем, он будет как можно более краток. Изумленный и заинтригованный, я согласился.
— Да будет тебе известно, — начал Y, — что много лет тому назад я всерьез занялся кропотливым вычленением составных элементов произведения искусств. Постепенно я пришел к четкому и неоспоримому заключению, что иметь в своем распоряжении богатые и разнообразные выразительные средства — условие для художника отнюдь не самое благоприятное. Например, по моему мнению, гораздо предпочтительнее писать на недостаточно изученном языке, чем на языке, которым владеешь в совершенстве. Даже не вдаваясь сейчас в подробности по поводу терпеливого и мучительно долгого пути, которым я пришел к такому простому заключению, думаю, что и сегодня его можно без труда подкрепить некоторыми несложными соображениями: ясно, что человек, не знающий точных слов для обозначения предметов или чувств, вынужден прибегать к описанию их с помощью других слов, сиречь образов. О степени достигаемого при этом художественного эффекта ты можешь судить сам. И вот, когда мы обошли специальные термины и общие места, что может помешать рождению произведения искусства?
Здесь Y, видимо удовлетворенный своими доводами, на какое-то время умолк, устремив на меня из-под полуопущенных век взгляд, в котором уже не было прежней тревоги и боли. Но, заметив мое умиленно-вопросительное выражение, он со вздохом продолжил: