Александр Нежный - Там, где престол сатаны. Том 2
– Страгородский… митрополит… – болезненно морщась, шепнул Евлогий.
– Вот! Сергий Страгородский. Ты, батя, считай, разжалованный, а он во всей красе. У вас к нему какое отношение?
Епископы переглянулись. Кириак откашлялся. Гражданин следователь вряд ли осведомлен о постановлении Высшего Церковного Управления за нумером триста шестьдесят два от седьмого по старому стилю и двадцатого по новому месяца ноября 1920 года, каковое определят права и обязанности местоблюстителя Патриаршего Престола. А раз так, то ему непросто будет вполне оценить доказательность обвинений, выдвинутых нами против Сергия.
– Короче, – велел Подметкин. – Мозги плавятся, а ты, батя, о постановлениях. Они гроша ломаного не стоят, твои постановления, они в рабоче-крестьянский нужник отправлены для естественной необходимости. Сергий Советскую власть признал, а она признала его. А вы?
– Вероотступника нам Господь признать не велит, – за всех ответил Кириак. – Резолюции пишет, а Христа забыл.
– До его покаяния, – с усилием вымолвил Иустин, и епископы согласно кивнули.
– Ах, ах, – и уже не платком, насквозь вымокшим, а ладонью смахнул Подметкин проступивший на лбу пот. – Беда какая – Христа он забыл… Зато Советскую власть помнит, и помнит, – возвысил он голос, – как она его в кулак, – и он явил епископам свой крепко сжатый, внушительных размеров кулак, – взяла и малость притиснула…
– И он потек, – тихо пробормотал Евлогий.
Крайнюю степень изумления сумел разглядеть из своего угла Сергей Павлович на багровом потном лице Подметкина. Потек?! А на кой ему было ляд корчить из себя героя и за этого самого вашего Христа идти под вышку? Вы контрреволюцию плели (он приподнял и тут же бросил на стол пухлый том следственного дела, из которого серым облачком взлетела уже накопившаяся пыль), а он за Советской властью пошел. И подпольных ее врагов – вас то есть – осудил. А гонения на церковь – так их, говорит, не было никогда и нет. Само собой, если служители культа – как вы, к примеру, трое – начнут копать под наш советский дом, то будет им и кузькина мать, и небо с овчинку. Какая религия? При чем здесь религия? Ума нету – молись, расшибай лоб. Тебе никто слова поперек не скажет. Религия – одно, контрреволюция или там уголовщина – другое.
Сергей Павлович был в отчаянии. Жестокий, бесчестный, подлый человек, как он лгал! И перед кем?! Перед стариками, которых изуродовал Исмаилка, выкидыш степей, тупая скотина, и которых не сегодня завтра по гнуснейшему, фальшивейшему, подлейшему обвинению поволокут на расстрел!
– Со Христом сораспинаемся, – невесомой рукой коснулся Кириак плеча Сергея Павловича. – И на Христа лгали. Помнишь?
Сергей Павлович кивнул.
– Ему вслед идем, виноватые – вослед Безвинному.
– Да в чем же вы виноваты?! – едва сдерживая слезы, вскричал доктор.
– Ну-ну, – не поднимая от бумаг бритой потной головы, буркнул Подметкин. – Не базар все-таки.
– А в том, что в России Бог не в сердцах жил человеческих, а только в храмах. И то не всегда… и не в каждом.
Теперь, объявил наконец Подметкин и взмахом руки отправил заскучавшего Исмаилку в коридор, в нашем деле полный порядок.
Здешний комар сволочь малярийная от нее оба сынка летом как тяжко болели! как тяжко! Васечка тот совсем был плох про него доктор да не этот коновал ему только после высшей меры свидетельства подписывать лучший в здешней дыре доктор сюда сосланный из Ленинграда говорил что при такой температуре а у Васечки за сорок! за сорок! сердечко может не выдержать Маруся ему криком кричит спасите век за вас молиться будем и материальной помощью продуктами мануфактурой муж все достанет а сама платок на голову и на кладбище в церковь попу молебен о здравии болящего Василия донесение на нее есть но агенту сказано было четко дальше стукнешь жить не будешь зато в квартал премию получил и с Исмаилкой на пару враз и пропил и пьяные оба похабничали тут с эсеркой из двадцать седьмой камеры а этой эсерке Розе Самуиловне пятьдесят два года она прокурору жалобу писала об учиненном над ней насилии а тот говорит были бы мужики нормальные она бы кроме благодарности за удовлетворение полового инстинкта ничего бы писать не стала а тут два пьяных обалдуя с хронической невстанихой я говорит вполне понимаю ее глубокое женское огорчение здешний комар носа не подточит. Он не спеша, с удовольствием листал протоколы.
Вы даете не откровенные показания на всем протяжении следствия, стараетесь скрыть истинный смысл и факты вашей деятельности. Дайте откровенные показания. Я чувствую потребность не скрывать от власти ничего того, что сделано контрреволюционного мною и моими единомышленниками. Запел после Исмаилкиных кулаков. Сукиными они будут детьми, если за всесоюзный подпольный церковный контрреволюционный центр не подпишут рапорт о переводе. Полный ажур, граждане служители культа. Букет душистых прерий. И, будто принюхиваясь, он повел ноздрями крупного носа. Остался у нас без ответа последний вопросик…
Перо Сергея Павловича запнулось. Он оглянулся. Молодой капитан ел в буфете сосиски и обсуждал с коллегами по тайной полиции происходящее на радость врагам крушение великой державы. Взять хотя бы немыслимое в прежние времена появление в архиве этого доктора, якобы озабоченного судьбой репрессированного деда-священника. Не может, видите ли, ни есть, ни спать, пока не узнает, где поп парился и где его шлепнули. Между тем, в данном случае как нельзя более кстати уместен вопрос: а по какому, собственно, праву совершенно посторонний и – судя по его высказываниям – абсолютно чуждый нам по духу человек роется в следственных делах, еще хранящих на своих пожелтевших страницах отблеск государственной тайны? Способен ли он хладнокровно оценить насилие как необходимое орудие политики? Не извратит ли он добытые здесь сведения, представив их на суд ничего не смыслящей толпе как попрание безусловных прав человеческой личности? Права?! Личности?! С этими словами один из собеседников и сотрапезников молодого капитана, старший его годами и званием, в сердцах швырнул на стол вилку и нож, которыми он только что с любовью делил на равные дольки смуглую, как после загара, сосиску и уснащал каждый кусочек янтарно-желтой нашлепкой горчицы. Чем больше прав у человека, тем меньше их у власти. Говенная демократия, она приведет… Уже привела! Доктора Боголюбова в наш архив, с быстрой усмешкой подхватил капитан Чеснов и продолжал. Не растревожит ли он и без того взбудораженный обывательский рой, подкинув ему пару-тройку произвольно выдернутых фактов? Не поднимет ли с яростной глупостью непосвященного обличительный трезвон, предоставив какой-нибудь либеральной газетенке, хотя бы той же «Московской жизни», где, кстати, подвизается его папаша, любитель легких денег, пьяница и старый юбочник, похищенные – иначе тут не скажешь – им из архива протоколы, сохранившие железную логику вопросов наших учителей и предшественников, вынужденные признания обвиняемых и справедливые, пусть и суровые, приговоры? Из надежных источников известно, кстати, о нем, что настроен клерикально, но не с патриотическим духом, а с либеральным душком.
Последний, стало быть, вопросик – о так называемом завещании вашего этого самого патриарха. Вот оно! – в горячке переносил Сергей Павлович вопрос Подметкина в свою тетрадь. Кириак успокаивающе ему кивнул. Но не о том завещании желают услышать от вас правдивые показания органы следствия, какое в свое время было распечатано в «Известиях» и каким покойник хотел лицемерно прикрыть свой истинный облик злобного, до последнего издыхания врага Советской власти, а о том завещании, где он дает церковникам тайные инструкции по созданию смуты, нарушению действующего законодательства и – в конечном счете – подрыву рабоче-крестьянского государства. Органам доподлинно известно, что такой документ существует. Вопрос: где он хранится? кем? кому доверил покойник свою последнюю злобную волю? Откровенные показания могут облегчить вашу участь.
– Не верьте! – дрожа, как в лихорадке, шепнул Сергей Павлович.
Кириак вздохнул и поманил его придвинуться к нему поближе. Когда доктор оказался с ним рядом, он зашелестел ему в ухо сухими, запекшимися губами. Лет тому назад тридцать, а может и раньше, был он в Италии, в городке Орвьетто, между Римом и Флоренцией… Он примолк, вспоминая. Благодатный городок! Сам на холме, вокруг виноградники, сады, и небо над ним такой бездонной, такой чистой, такой сияющей синевы, что слезы сами собой наворачивались на глаза при мысли о сереньких небесах нашей Отчизны. Он покосился на окно, взятое в крепкую, частую решетку. За ним, придавленный зноем, едва дышал забытый Богом азиатский город, с пересохшими арыками, клочками сожженной солнцем травы и скудной тенью от редких чинар. А там… Там колодец стометровой глубины, выкопанный по приказу какого-то папы… имени не упомню сейчас… но вода! Ледяная и словно приправленная каплей только что выжатого лимона – необыкновенного вкуса вода! Кириак сглотнул. Никогда больше такой воды мне не пить, с невыразимой тоской молвил он. В Царствии Небесном, ежели будет на то милость Господа, сподоблюсь, может быть, после жажды, которой томили нас наши палачи. Он перекрестился.