Леонард Коэн - Любимая игра
Шелл позволила ему три недели экстравагантно за ней ухаживать. Он был не в лучшей форме, поскольку считал ее действительно прекрасной, и совершенству его методов это вредило.
Он подарил ей филигранную брошь в форме ятагана, которая, как он сказал, принадлежала его матери, – она не приняла бы подарка, не будучи уверенной, что Мед путешествует с целой сумкой таких. Приняла прозрачный черный пеньюар, вроде тех, что рекламируются на последней странице «Плейбоя», – он всерьез верил, что о таком мечтает каждая американская девушка, и его наивность ее восхитила.
Так долго лишенная сладкого сексуального принуждения, а на самом деле, никогда его не знавшая, она добродетельно защищала свое право на отвращение. А поскольку он был так красив, так нелеп, с ним она не могла заниматься ничем действительно серьезным или важным. То, чему, насколько она знала, суждено было случиться, в действительности все равно не случилось бы. Не считая того, что ей нужен динамит адюльтера, чтобы взорвать свою жизнь, уничтожить строящийся дом.
На чьи бедра натягивала она тонкий черный костюм?
Сквозь ткань она видела свои волосы.
В зеркале ванной в гостинице на Верхнем Бродвее. Стальная рама, закругленные углы. Чье тело?
Мед снял номер на неделю. Решающую неделю. Он никогда так не тратился на приключения.
Ванная сверкала чистотой. Она боялась, что там обнаружится голая лампочка на шнуре, треснувший фаянс, волосы на засохшем куске мыла. Это Шелл? – тупо вопросила она, обращаясь к своему отражению, – не потому, что хотела знать, или просто затронуть тему, но потому что этот вопрос был единственной формой, которую могла принять ее стыдливость.
Сначала Мед не мог сказать ни слова. Он сделал ошибку, для мужчины его склада самую болезненную, что случается раз или два в жизни и разбивает сердце: должно быть, влюбился. В комнате было темно. Он включил свет, настроил транзистор на волну с классической музыкой. Она словно создавала свою тишину, стояла в собственной тени. Не была частью его оправы.
– Это же Пятая? – наконец произнес он.
– Не знаю.
Она знала, какая это симфония. Она отвечала на вопрос, заданный перед зеркалом.
– Кажется, да. Та-да-да-да-дам. Конечно, Пятая.
Скорей бы уж он начал.
Желания в ней не было, от этого становилось и приятно, и больно. Желания, которое она хранила для любовника. Мед не был любовником. Желание придало бы значимости тому, что она делала, а оно не значимо, не должно быть значимо. Оружие, да – но не особая ночь ее души. Не с этим клоуном. Кроме того, – и от этого было больно, – он мужчина, и она, разумеется, после всего должна бы просто хотеть кого-нибудь, кто ее обнимает. Она мечтала о любви, укусах, капитуляции, но сейчас испытывала только интерес. Интерес! Может, в конечном итоге, Гордон ей – самая подходящая пара.
Мед понадеялся, что обследование ее тела по методу Любопытного Тома[91] его воспламенит.
Вид мужчины, переполненного желанием, ее зачаровывал.
О, Шелл, кричит Бривман, слыша о гостинице: она говорит тем голосом, какой у нее всегда, когда она должна рассказать ему все. Шелл, улетай. Заваливай цветами каменный фонтан. Воюй с сестрой. Только не ты, с этим Спецом-Идиотом, в комнате, какие возводил Бривман. Не ты, кто носит белые платья.
Мед лег возле нее, перечисляя про себя все, что нашел. Накатила волна ненависти, и Шелл заскрипела зубами. Она не знала, куда девать эту ненависть. Сначала попробовала присобачить ее к Меду. Он был слишком наивен. Кроме того, впервые с момента знакомства он казался искренне печальным, а не театрально меланхоличным. Она догадалась: он шагает по музею мертвых женских форм. Она отсутствующе массировала ему загривок. Она попыталась ненавидеть себя, но ненавидеть можно было лишь свое глупое тело. Она ненавидела Гордона! Она оказалась здесь из-за него. Нет, неправда. Но она все равно ненавидела его, и эта истина заставила ее раскрыть глаза, распахнуть их в темноте.
Одеваясь, она пристально изучала себя. Ее тело казалось интересным чуждым близнецом, плодом, что ей не принадлежит, словно бородавка на чьем-то пальце.
Бривман кусает губы, слушая.
– Не надо было тебе рассказывать, – говорит Шелл.
– Да.
– Это была не я. Не та я, которую ты сейчас обнимаешь.
– Была. И есть.
– Тебе больно?
– Да, – говорит он, целуя ее глаза. – Мы должны рассказать друг другу все. Даже о тех моментах, когда мы трупы.
– Я понимаю.
– Я знаю.
Если я всегда смогу расшифровывать это, считает Бривман, с нами ничего не случится.
Вооруженная изменой, Шелл отправилась к мужу.
Для охоты на близкого требуется оружие. Нужно ввести чужеродную сталь. Мир супружеского дома слишком топкий, знакомый. Боль поглощается в огромном количестве. Чтобы взломать оцепенение, требуется открыть дверь другим мирам.
Гордон поливал горячей водой коробку с клубникой. Он знал, что так все и случится. Об этом писал Оден[92]. После первых ее слов он, казалось, перестал слышать. Он всегда знал, что вот так оно и наступит.
Он отвечал «ясно» и «конечно, я понимаю», и еще несколько раз «ясно». Держал руки между горячим и холодным. Крайне важно не порвать цветную обертку.
А тут вдруг она от него уходит. И жизнь его меняется прямо сейчас.
– Я хочу некоторое время пожить одна.
– Некоторое время?
– Я не знаю, сколько.
– Другими словами, это может быть очень долго.
– Возможно.
– Другими словами, ты не намерена возвращаться.
– Я не знаю, Гордон. Ты что, не понимаешь – я не знаю.
– Ты не знаешь, но у тебя имеется вполне отчетливое представление.
– Гордон, прекрати. Так ты от меня ничего не добьешься. Как всегда.
В этот момент Шелл пришло в голову, что, начиная разговор, она не собиралась уходить – она хотела дать ему последний шанс.
– Останься здесь.
Он вынул затычку, отодвинул коробку в угол раковины, осторожно, словно шахматную фигуру, и вытер руки. Он сказал это неприятным тоном. Слова меньше просьбы, но больше предложения.
– Останься. Не надо рушить из-за этого наш брак.
– Всего-то?
– У женщин бывают романы, – сказал он без всякой философии.
– Я была с мужчиной, – скептически сказала она.
– Я знаю. – И мягче: – Это не конец света.
Но она-то хотела, чтобы это был конец света. Хотела клейма на лбу, доказательства гнилости их союза. Ей сложно было постичь, что он боролся за свою жизнь. Она поняла его речь как часть их ежедневных обид. Теперь он хотел легализовать катастрофу.
– Я не буду вмешиваться. Не буду задавать вопросы.
– Нет.
Он решил, что она торгуется.
– У тебя это пройдет. Увидишь, мы это переживем.
– Нет!
Он так и не понял, чему она кричала «нет».
Даже люди с ограниченным воображением иногда могут вообразить худшее. Так что нельзя сказать, что он удивился, в один прекрасный день увидев, как она собирает вещи, или услышав, как они обсуждают, кому какое бюро и какая свечная форма, или обнаружив, что сидит на телефоне и договаривается с грузчиками, чтобы избавить Шелл от хлопот. Уже много лет он знал, что не заслуживает ее; вопрос был только во времени. Теперь это происходило, и он уже примеривал роль джентльмена.
Шелл поехала в Хартфорд к родителям. Они все еще жили в большом белом доме – только они двое. Формально они жалели о разъезде и надеялись, что вскоре она вернется к мужу и к своим чувствам. Но она долго говорила с отцом, пока они гуляли по их владениям. Листья уже позеленели, но еще не стали яркими. Ее удивляло, как легко ей с ним говорить.
– Он не имел права, – вот все, что он сказал о Гордоне, но это говорил красивый старик, проживший некую мужскую жизнь, и это дало ей силы.
Он позволил ей рассказывать, приглашая выговориться своим молчанием и теми дорожками, которые выбирал. Когда она закончила, он заговорил о первом урожае с деревьев, которые посадил.
Она не могла отделаться от чувства, что мать считает разрыв зловещим триумфом наследственности, вроде гемофилии у королевского отпрыска, который казался слишком здоровым.
Шелл повезло: она сняла маленькую квартирку на 23-й улице. Она не хотела слишком далеко уезжать от Гринвич-Виллидж. Не считая крошечной кухни, ванной и прихожей, жила она в одной комнате. У входа в комнату поставила высокие часы. Раскрасила стены сиреневым и повесила на окна прозрачные сиреневые шторы – они словно превращали свет в эфир, истончали его, прохладный цвет придавал благоухание воздуху.
Это не был ее дом, как тело не было ее телом. Она просто в них жила. Наблюдала, как движется среди красивых вещей. Она не считала себя женщиной, подходящей для слишком удачной карьеры или для того, чтобы оставить мужа или развлекать любовника. Это ее ужасало.
Разумеется, она, больше не собиралась видеться с Медом, и однажды днем в кафетерии объяснила ему, почему. Она не создана для мелкого приключения. Их беседу прервал молодой человек, чье странное заявление ее чрезмерно тронуло.