Багаж - Хельфер Моника
Так я представляю себе это — так мне хотелось бы представлять это себе, — что Готлиб Финк именно так разговаривал с Йозефом Моосбруггером. Тетя Катэ пережила всех своих братьев и сестер, и до тех пор, пока она не осталась одна на свете, я все откладывала свои дознавания. Впрочем, я бы никогда не стала использовать это слово. Это тетя Катэ их так называла: дознавания.
— Ты хочешь ко мне приехать, чтобы опять вести свои дознавания? — спросила она меня по телефону.
И тогда я сказала:
— Да. Я хочу до всего дознаться. Разве запрещено выяснять, откуда ты происходишь.
И можно ли мне ее навестить.
А если уж она решилась все рассказать, она делает это очень живо. На самом деле живо. Я имею в виду буквально. Она рассказывает так, будто люди, о которых она говорит, всё еще живы, более того: так, будто эти люди ведут свои речи прямо тут, у нее на кухне в южно-тирольском поселке.
Я спросила:
— Что сказал мой дед, когда вернулся с войны и увидел маленькую Грете, мою мать?
И тетя Катэ:
— Что он сказал? Да что он скажет? Ничего он не сказал. Он пошел вниз в деревню и вызвал Финка из дома.
— И что он сказал Финку?
И она:
— Да что он скажет Финку? Что, мол, за разговоры идут? Вот что он ему скажет.
— И что ему ответил Финк?
— Да что ответит тот Финк? Он скажет: это еще что за разговоры? Я и представить себе не могу, чтобы он сказал что-то другое. А папа — что он может сказать? Он скажет: дескать, поговаривают, что суразёнок не от меня. А Финк ему ответит: не говори про дитя суразёнок. У ребенка есть имя, ее зовут Маргарете, Грете. И тебе, Йозеф, придется заново этому учиться, если ты пришел с войны. Вот что скажет ему Финк, ничего другого я и представить себе не могу…
Моя тетя Катэ так и расстилает передо мной этот разговор между Йозефом и Готлибом Финком. Не так, как будто бы она при этом присутствовала. А так, будто это происходит прямо сейчас. Такая у нее была манера. Вот что я называю живым.
И из разговора получилась одна большая, действительно большая ложь. Тетя Катэ была уверена, что эта ложь не была запланирована, сам черт ее наворотил без всякой подготовки.
Она, дескать, не знает, что это въехало в Готлиба Финка, сказала тетя Катэ. Как будто долгое время между ним и Йозефом все было то так, то эдак, Йозеф был настроен враждебно, во-первых, он в это время, сразу по окончании войны, был враждебен ко всему и всем, так было с большинством солдат, но он был враждебен еще и отдельно по отношению к Готлибу Финку, потому что тот, если слухи верны, недоглядел за его женой. Таким образом, Йозеф привлек его к ответу, да к тому же резкими словами, иначе она это себе и представить не могла, сказала тетя Катэ. Готлиб Финк ему ответил.
— А что ты себе думаешь, Йозеф, — сказал Готлиб Финк, который до конца войны был бургомистром. — Ты как думал? Ты думал, что отдал Готлибу приказ — и тот его исполнит. Я никогда не слышал от тебя просьбы, Йозеф, и никогда не слышал спасибо. До этого господин никогда не снизойдет.
— Не надо читать мне доклад, — сказал Йозеф. — Я хочу знать только одно, а именно: был ли тут немец, который заходил к Марии в дом? Было ли такое?
— И вот господин вернулся с войны, — продолжал свое Готлиб Финк, как будто его никто не перебивал, — и теперь играет полицейского, который вправе вести допрос. И говорит мне тут про немца. И полагает, что я, будучи тогда бургомистром, совсем забыл смотреть тут за порядком. Что я должен был удержать немца и не пустить его к Марии.
— Значит, приходил?
— Нет, — сказал бургомистр. И это была первая ложь. Он ведь знал, что мужчина из Ганновера бывал наверху в доме. Он это видел своими глазами. И он повторил: — Нет, в доме наверху он не был.
— То есть, никакого немца вообще не было?
— Был, немец был. Но у Марии не был.
— Но он и есть, как говорят, отец суразёнка, — сказал Йозеф.
— Повторяю тебе еще раз, — повысил голос бургомистр (может, он даже схватил его за шиворот его нового пиджака с рисунком в елочку), — ребенка зовут не суразёнок, а Маргарете, Грете. И нет, отец не немец.
— А кто же тогда?
И на этом месте, считала моя тетя Катэ, на бургомистра нашло, накатило, ничего другого она и представить себе не могла. Это была большая ложь. И что она не могла себе представить, чтоб Готлиб Финк намеренно высказал такую большую ложь. Скорее всего именно черт его попутал ни с того ни с сего, внезапно.
Готлиб Финк, бывший бургомистр, сказал:
— Ребенок от меня. Грете — это мой ребенок. Маргарете моя дочь.
И он, продолжая все это говорить, отстранил от себя Йозефа и одновременно схватил его, теперь, может быть, и впрямь за шиворот его изысканного пиджака в елочку. И моя тетя Катэ, которая за всю свою жизнь так и не определилась, есть ли Бог, была уверена, что и следующие слова Готлибу Финку подсказал сам черт, не иначе:
— А ты как думал, Йозеф? Вместо того чтобы встать на колени на родную землю и благодарить Господа Бога, что ты выжил в этой распроклятой войне, не лишившись ни руки, ни ноги, ни глаза, ты приезжаешь из Инсбрука, где какой-то придурок подсадил тебе в ухо эту блоху, и обвиняешь меня. А я вот у тебя спрошу, откуда на тебе такой отменный пиджак? Откуда такие брюки и ремень из двойной кожи? Да, у меня наметанный глаз на такие вещи. Ты оставил под мой присмотр жену, хорошо. А я что, кусок бревна, по-твоему? Вот уж не знал, что я полено. Я живой человек, мужчина к тому же. А твоя жена, Мария, не дай Бог тебе ее пальцем тронуть, хотя тебе это ничего не стоит, она что? Она кусок деревяшки? Она женщина. Ты думаешь, самовластный солдат, только что отлученный от войны, что такая женщина принадлежит тебе одному? И взглянуть на нее никто не смей? Так и думает самовластный солдат, только что отлученный от войны. Мужчина хороший муж, когда он может присмотреть за своей женой. Вот я, например, это могу. А ты нет. Даже если ты сейчас скажешь, что это не твоя вина, факт остается фактом. Я не потерплю никаких сплетен, мне можно говорить в таком тоне. Я защищал твою жену, я защищал ее от злопыхателей и от голода, кстати, об этом я прошу тебя не забывать. Но от мужчины во мне я не мог ее защитить. И на этом закончим, Йозеф! Иди домой и веди себя как мужчина, который может отвечать за свою семью!
Так, должно быть, обстояло дело, сказала тетя Катэ, другого она и представить себе не может.
Какое-то время — может, до Пасхи, а может, и не так долго — Мария и Грете спали в супружеской кровати, а Йозеф в кухне, на лежанке у печи. Какое-то время Йозеф не разговаривал с Марией. Свои делишки он теперь проворачивал без Готлиба Финка. Зато часто ездил новым омнибусом в Л., к своему свояку. Нередко оставался там и ночевать. Но вскоре он снова спал в супружеской кровати. И ничего не говорил, когда с ними спала Грете. Только чтоб не лежала посерединке, в ямочке. Ее имя он так и не произносил. Ни разу. И никогда, ни разу не взглянул на нее. И никогда не заговорил с ней, ни единого словечка не сказал. Делал вид, что ее в доме вообще не было. Никто из ее братьев не осмелился заговорить об этом с отцом, даже Лоренц. Катарина нянчилась с девочкой, но в основном та держалась за юбку матери. Скоро Мария опять была беременна. Она родила девочку и назвала ее Ирма. Теперь Мария чаще стала ходить в деревню. В лавке разговаривала с Эльзой и другими женщинами, и никто не заметил бы разницы между нею и остальными. У ребенка были черные глаза, и все говорили, что она очень похожа на мать. Мария на это помалкивала, полагая, что говорят люди одно, а думают другое. Йозефу она поклялась своей жизнью и жизнью своих детей, что Грете его дитя и что по-другому и быть не могло, разве что вдруг Господь Бог решил испробовать на ней после Девы Марии еще одну беременность без мужчины. Он ей не поверил. Она рассказала ему все. Что мужчина из Ганновера заговорил с ней на ярмарке в Л., чтобы спросить дорогу. И она ему отвечала, а люди-то видели, и из этого родился слух, который по военному времени простер такую тень по всей деревне. И что Готлиб приставал к ней, она тоже рассказала, и что она едва избавилась от него. Про Лоренца она не рассказала — что он защищал ее с ружьем в руках. Не рассказала и о том, что он воровал ради семьи. Она видела, как Лоренц боится своего отца. Он не боится никого и ничего на свете, думала она, только своего отца.